Три песеты прошлого - Висенте Сото
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, я нервничала, никак не могла застегнуть пуговицы. А он мне и говорит: “Сейчас ты увидишь. Увидишь, как я застегнусь и что значит зажать себя в кулак. На пять минут, которые мне осталось жить. В кулак. Гляди. Ни твои отец с матерью, ни кто другой не смогли нас разлучить, а эти разлучают нас навсегда”.
Сердце у меня сжалось, и я говорю ему: “Не хочу я такого великого несчастья. Я отдам им свою дочь. Отдам правую руку. Отдам обе ноги, лишь бы нас с тобой не разлучали”.
Потом я взялась за кошелек. И сказала ему: “У меня еще осталось денег тебе на гроб”. И вытаскиваю бумажку. Он ее взял и говорит: “Ты не стыдись моей казни, преступником не был я. Только за верность идее они осудили меня”.
Простите, голова у меня, когда я говорю об этом… Бывает, даже не могу… Осталось сказать немного… Когда я надевала на него штаны, он сказал: “Погоди…” Оторвал завязку внизу на белых штанах, тогда, помните, их внизу завязывали.
Белые штаны с завязками… Длинные крестьянские кальсоны. Конечно, кальсоны. Белые. Но Вис не сказал ничего, не хотел прерывать Мерседес своими пустяковыми домыслами.
Я спрашиваю: “А это для чего?” А он: “Это для того, чтобы ты, если сможешь, отвезла меня в родные края, поближе к тебе. Ведь сюда ты не сможешь приходить, чтоб побыть со мной”. А уж потом-то, это я точно вам говорю, я поняла: ведь их и в тот день было много, а сколько расстреляли до этого… И я знала наверняка, что забрать его тело не разрешат. До сих пор сердце болит.
Вис — Простите. Значит, эта белая завязка была…
Мерседес — Ну да. Она была приметой, по которой я могла его найти. Другой он придумать не мог. Потом, раз он оторвал завязку, он повязал ее поверх штанов и завязал концы узлом. На тот случай, если я смогу. Но я не смогла. Не было никакой возможности. Когда я кончила его обряжать, вошел охранник. Потом еще какой-то господин и спросил: “Вы его жена?” — “Да”, — говорю. “Вы обвенчаны в церкви?” — “Нет”. — “Так ваша дочь будет незаконнорожденной. И о нем вы никогда не сможете молиться как о своем муже”. Я на это тогда не знала что и сказать. Но тут Хасинто вмешался и сказал такое… Ну, что вам рассказывать. Он держался молодцом, знал, что все равно смерти не миновать. Горячий у него был нрав, тут он дал волю сердцу, и те примолкли и уже…
Ну вот, собралась вся банда. Человек пятьдесят, не меньше. Встали полукругом, точно раскрытый веер, плотно, один к другому. Подогнали грузовик. А им начали надевать наручники. И один из них, из другой камеры, говорит: “Хасинто, можно я попрощаюсь с твоей женой?” А муж сказал… Конечно, он знал, что я… что я никогда раньше в такое положение не попадала. И говорит: “Попрощайся”. А я уставилась на него такими глазами, жалкими, что ли, не знаю, и говорю: “Но послушай, как же ты будешь смотреть, как он меня обнимает и целует?” Ох, головушка моя… Но такой уж он был человек, он говорит: “Обними его и поцелуй, он мой товарищ по смерти. Мы все идем на смерть. О чем тебе беспокоиться”.
И я обняла его. Другой подошел. Прощай. И все семеро со мной попрощались.
Семеро, которых разлучили с женами из-за того, что те плакали, и теперь им не с кем было попрощаться.
Восьмым подошел мой муж.
И только тогда, когда мы уже начали прощаться, подошел охранник и снял с него наручники. Когда на него снова надели наручники, глаза мои были сухими. Я и это выдержала, виду не показала. Но когда увидела, что ногти у него почернели, как уголь, ноги мои подогнулись, и я рухнула на пол. Тогда он сказал: “Вставай, — говорит, — не рви свою душу. Иди”. А я говорю: “Нет, я еще побуду”. Когда его повели к дверям, я собрала всю оставшуюся одежду. И держала в руках.
Одежду, еще хранившую его тепло и его запах, но уже пустую, его в ней не было.
И так с этой одеждой снова брякнулась об пол, какой-то охранник подошел, но я ему сказала: “Не трогайте меня. Не прикасайтесь ко мне, чтобы мой муж не увидел этого в свой страшный час. Хоть мозги мне выбейте, только не трогайте”. Кое-как выбралась на улицу и побрела, ничего вокруг не замечая, только думала: “Куда это я иду?” Я была как безумная и все шла…
(Шум, неразборчивая речь.)
…в таком отчаянии, которого не могу вам описать…
Вис знал, что он тоже был на той улице в ту самую минуту, когда с грохотом пронесся грузовик и задрожала земля, когда эта молодая женщина терзалась смертельной мукой.
Я упала, ничего не видя, а со мной шли четверо охранников, они хотели поднять меня, а я им говорю: “Не трогайте, отойдите от меня!”
Вис — Охранники? Почему?
Мерседес — Потому что они должны были отвести меня в гостиницу, где нас всех запрут, понимаете, и пока их не расстреляют, нас не выпустят.
Вис — Значит, остальных жен тоже…
Мерседес — Тех еще раньше туда увели. Я одна осталась. Я эту гостиницу в Вильякаррильо на всю жизнь запомнила, это не та, что на бульваре, а та, что на площади.
Нас собрали в одну комнату и… держали там, пока их не расстреляли.
Вис — А вам было слышно?
Мерседес — Нет, что вы, это далеко… Мы слышали только шум и крики на улице, все дальше и дальше, дело в том, что полгорода вышло на улицу, чтобы посмотреть на них, подбодрить. Полгорода. А возвращались они… Это даже вообразить себе трудно, трудно вообразить.]
Мерседес нужно было в первую очередь рассказать о том страшном дне, так она и поступила. Потом в ее памяти начали всплывать и другие воспоминания. Одни из них касались событий, предшествовавших этому дню, другие — последующих. Она уходила в прошлое, возвращалась и снова принималась рассказывать. Пожалуй, она не слышала ничего из разговоров, которые вели ее гости за столом с жаровней (чтобы оставить эту историю как она есть, разговоры эти можно и опустить). Мерседес как будто сразу намного постарела.
Мерседес — В тот день, когда судили моего мужа…
Она задумалась.
Хасинто Наварро Висена.
Первого августа, когда судили моего мужа, вы знаете, я сидела в первом ряду, а он — за барьером, там стояло три скамьи. По бокам загородки — двое гражданских гвардейцев, а они сидели в наручниках и отвечали на вопросы. Мой муж все на меня смотрел. Говорил, чтобы я ушла, но я сказала: нет. Я выдержу. Уже осудили тридцать человек — всех приговорили к смерти. Когда настал его черед, он защищался. Потому что все, в чем его обвиняли, было неправдой.
Антонио-секретарь — Суд слушал только обвинение…
Франсиско — Там суд руководствовался тем, что прислали отсюда.
Мерседес — А охранник, который стоял рядом со мной, и спрашивает: “Сеньора, среди подсудимых есть кто-нибудь из ваших близких?” — “У меня? Нет, сеньор”. Если б я сказала “да”, меня выставили бы на улицу. А я, знаете, решила высидеть до конца, пока не осудят всех.
Франсиско — Не имели они права выставить тебя на улицу. Заседание было открытым. Войти мог любой и каждый.
Мерседес — Тогда зачем меня два раза об этом спрашивали, а когда я выходила, подошли двое: тот, который спрашивал, и еще один. Тогда уж я сказала, чтоб от них отвязаться, что это был мой муж. И они отстали от меня.
Мерседес — Нужно всегда держать себя в руках, находить в себе силы. Но, как вспомню, тогда я сдала. Что-то стало с моей головой. Вы понимаете, бывает так, что голова у тебя… Когда ты будто сама не своя. Я засыпала и каждую ночь видела его во сне. И мне все вроде не верилось, что…
Антонио-секретарь — Мерседес, у вас ведь осталась дочь, верно?
Мерседес — Да, Росарио. Ей было полтора года, когда он умер. Всего полтора годика. Она живет теперь в Вильякаррильо. Перед смертью он написал ей записку. Я ее храню: “Росарио, прошу тебя только об одном: не огорчай маму. И стань такой, как она. Понимаешь? Чтобы все тебя уважали. Тот, кто любит тебя больше всех на свете, покидает тебя навсегда”. Вот что он написал дочери, которой было тогда полтора года.
Мерседес — И случилось так, что прошли годы и я вышла замуж вторично. Встретила человека, знаете, если Хасинто был социалистом, то этот был коммунистом. Он проявил со мной много терпения, много понимания, потому что я, как засну, начинаю бить кулаками по подушке, все сны мне снятся. Он говорил: “Не убивайся. Скажи, ну что он с тобой такое делал, чего не делал бы я, что ты его никак забыть не можешь, я хоть бы раз тебе приснился?” И я в шутку: “Да все то же самое”. И он был прав. Но когда я выходила за Хасинто, это была целая история. Они его не хотели.
Вис — Кто не хотел?
Мерседес — Да мои домашние. Дурость это у них была, дурость. Потом любили его больше, чем родных детей.