На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - Валентина Мухина-Петринская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А зачем твой отец пошел с кулаками? — спросила я, удивляясь самой себе.
— Так работящий он, работал до измора, а первый лодырь на деревне, которого он за человека не считал, стал председателем сельсовета. Советская власть, значит. Встретил отца на узкой дорожке и говорит ему: «Я не я, если не запрячу тебя в Сибирь». Ну отец и пошел обрез брать… Значит, ты меня простила?
— Нет. Но никаких заявлений подавать не собираюсь. Хватит с тебя. Но только отправь меня на участок сегодня же.
— Ты иди отдохни, отправлю, сегодня же… Мне предлагали на фронт идти добровольцем. Я хотел отказаться. А теперь, пожалуй, пойду. Надоело все, обрыдло здесь. Не могу больше. А тебе спасибо, что жалобы не хочешь писать. Еще раз прости.
Через несколько дней Дмитрий пошел на фронт, в первом сражении его убили. Письмо написал уголовник с нашего участка, который пошел вместе с ним. Писал, что Дмитрий сражался смело, геройски и умер достойно.
Для чего он родился на свет и что он видел в этой жизни? Я была рада, что не писала на него никаких жалоб.
День второй
По моей просьбе Дмитрий отправил меня на участок в тот же вечер. Утром я еле встала — так плохо себя чувствовала. Митькины синяки ярко проявились. Хорошо, хоть лицо этот подонок не тронул.
Мне дали двух быков, арбу и велели привезти из Караджара двадцать мешков овса. Дорога проходила через наш сенокос, и женщины из нашей бригады окружили меня.
— Ох, Валька, как ты плохо выглядишь!
— Да она, поди, всю ночь не спала после такого.
— У врача освидетельствовала?
— Заявление на Митьку написала? Мы ведь подпишемся…
Я отрицательно помотала головой. Мои подружки возмутились.
— Но Митька должен быть наказан!
— Он и так наказан сверх меры… самой жизнью.
— Тебе что, его жалко? Его? — строго осведомилась Елизавета Николаевна.
— Видите… Я неизмеримо богаче его. Как-то совестно… Как если бы ребенок запустил в меня камнем. Пусть больно ударил, но не станешь же его призывать к ответу.
— Что ж, духовное богатство — самое ценное и единственное, что нельзя отнять, — сказала Елизавета Николаевна, уходя.
В Караджаре мне нагрузили на телегу двадцать мешков зерна. Положили очень неудобно, не оставив мне места для сиденья. Пришлось вскарабкаться наверх. Я поехала. Быки шли лениво. Я их особенно не погоняла. Куда мне было торопиться — на участок?
Дорога шла степью. Пахло травами, стрекотали кузнечики, звенели птицы, и необычно глубокой была синева неба. А потом дорога круто спустилась вниз и пересекла глубокий овраг. Умная лошадь всегда под гору замедляет ход, быки, наоборот, побежали. Один из мешков упал, за ним упала я, прямо под первое колесо, и телега с девятнадцатью мешками переехала меня, сломав два ребра.
Если телега летит под уклон, сколько секунд пройдет от первого колеса до второго — одна, две, а может, доли секунды? Ощущение было такое, словно от первого до второго колеса прошло минут десять…
Я столько всего успела передумать… Неужели конец всему, эта проклятая телега раздавит меня? И я больше не увижу маму и сестру? Я так и не стану настоящим писателем. Я больше не глотну свободы… И что стоит вся моя начитанность, если я не знаю такой простой вещи: может человек выжить, если его переедет телега с девятнадцатью мешками зерна? И уже никогда я не увижу его… Значит, я еще надеялась, вопреки всякой логике.
Я тебя никогда не увижу.
Я тебя никогда не забуду.
Это пелось уже потом, много лет спустя.
А тогда я потеряла сознание. Пришла в себя в бараке. Я лежала на носилках в широком проходе между нарами. Меня окружали незнакомые сочувствующие лица, ждали врача, как раз в Караджаре была врач с нашего Волковского Надежда Антоновна Савчук… Мой злой гений. Никто не сделал мне столько зла, как этот врач — сама заключенная.
Она не пожелала положить меня в больницу: чего ради — все кости целы. А ведь два ребра были сломаны. До сих пор в рентгеновском кабинете меня спрашивают: «Были на фронте»?
Савчук сказала, что вечером меня отправит обратно на Волковское… и отправила. Все думали с какой-либо оказией — на машине, на худой конец, на телеге. Я пошевелиться не могла от боли, словно полураздавленный щенок.
Вечером за мной пришел конвой. Они вели этап. Шестьсот человек рецидивистов. Меля присоединили к ним. Напрасно я доказывала, что не дойду. «Врач заверила, что дойдете…» Время было военное: три шага в сторону — могли застрелить.
Я никогда не забуду эту ужасную ночь. Беспросветно темная, только всполохи далеких молний прорезали тяжелые тучи. Ничего не видно, конвой нервничал… Урки устали, проголодались, хотели скорее дойти, поесть и лечь спать. А я еле тащилась. Боль была отчаянной, непереносимой, каждый шаг стоил невероятного напряжения, я еле удерживалась от стонов.
Я отставала, меня подгоняли прикладом, но я тащилась все медленнее и медленнее. Меня поставили впереди — урки роптали, матерились. Исчезло ощущение яви. Мне казалось, я вижу страшный сон, кошмар терзал меня. На подходе к Волковскому я потеряла сознание. Беднягам уркам в довершение всего пришлось тащить меня на руках до барака.
С тех пор я больше не встала… Уже и ребра срослись (не совсем, видно, правильно), а я… Жизненные силы вдруг иссякли. Я стала доходить, и, если бы не Кузнецов, лежать бы мне в карагандинской земле в братской могиле.
Спасибо Кузнецову за жизнь! Спасибо таким людям, как Кузнецов, что я не озлобилась, не пришла в отчаяние. Кузнецов был на Волковском чуть больше года, но как же он много сделал за эти четырнадцать месяцев.
По-моему, самое главное, чего он сумел добиться, — это уничтожение «подконвойки» — двух позорных бараков, огороженных в три ряда колючей проволокой, где рычали и выли овчарки, а из окон выглядывали сумрачные озлобленные лица рецидивистов. Теперь они свободно ходили по всему лагерю и на работу, заходили в клуб. Они перестали драться между собой, как пауки в банке. Он не смог нас приодеть, по-прежнему мы выглядели, как персонажи картин Гойи, но как он поднял духовную жизнь лагерников! Каждый вечер в клубе либо читали лекцию — он привлек критиков, историков, ученых, — либо выступали наши артисты или самодеятельность. Немного лучше стало питание — причем за счет собственных запасов, ведь у нас же были огороды и бахчи. Вечерами теперь рассказывала я больше в клубе, а не в своем бараке, и самые страстные слушатели мои были подконвойные.
Известие об уходе Кузнецова свалилось на всех нас в апреле сорок четвертого. В этот вечер в клубе ничего не было, но все собрались там и сидели, как на похоронах, многие даже плакали. «Не расходитесь, я пойду позову начальника к нам сюда», — предложила я и пошла в контору. Он был дома. Зашла к ним домой. Нина Ивановна, веселая, оживленная, собирала вещи, Кузнецов что-то писал за письменным столом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});