Котовский. Книга 2. Эстафета жизни - Борис Четвериков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крутояров совсем уже собрался уходить, но вернулся от двери.
— Хотите, подарю сюжетик? При мне это произошло. Пришел к товарищу Котовскому степенный землероб, когда бригада Котовского стояла в одном тамбовском поселке. Пришел. Жалуется. К Котовскому каждому доступ был, у секретаря на прием записываться не надо. «На что жалоба?» — «А вот, товарищ командир, один тут из ваших меня ограбил, деньги забрал и вещички. Что же получается: белые придут — грабят, красные придут — та же история…» — «В лицо запомнили?» — спросил Котовский, а сам, вижу, потемнел, яростью налился. — «Где его запомнишь, для нас все вы одинаковые… молодой такой…» — «Ладно, разберемся». И ведь разобрался! Вызвал командиров эскадронов, побеседовал с тем, с другим. Нашли.
— И как? — нетерпеливо спросил Марков. — Расстреляли?
— Перед строем. Вам-то приходилось, конечно, видеть подобное. Но я главным образом за Котовским наблюдал. Зубы стискивает, жалко ему парня: молодой, отчаянный, и ясно, что бес его попутал. А сделать ничего нельзя! У Котовского дальний прицел, политический эффект, как он называет. Вопрос в том, чтобы народ знал разницу между белогвардейцами и красным воинством, знал, что белые народу горе несут, а Красная Армия несет счастье и освобождение…
— Да, я видел, как расстреливают перед строем, — промолвил Марков. Страшно.
— Вот и напишите рассказ. Страшный получится и значительный. Надо, чтобы люди знали. Обо всем знали — и чтобы знали не от злопыхателей, знали из чистых рук!
Седьмая глава
1
Первый написанный Марковым рассказ был напечатан. За ним последовал еще один — из времен гражданской войны. Хотелось Маркову также написать о своей лошади, о той, которую ему вручил Белоусов и которой Миша дал имя «Мечта». Марков часто думал об этом, но не знал, как подступиться к такому рассказу. Смущало и то обстоятельство, что были уже написаны изумительные, недосягаемо прекрасные рассказы о лошади — такие, как «Холстомер» или «Изумруд».
Беседы с Крутояровым запоминались, будоражили мысль. Иногда, робея, Марков подумывал о том, что хорошо бы написать книгу о Котовском, но страшно браться за такую сложную работу. Или, например, о Няге. Няга нравился Мише. Или о комиссаре Христофорове… Или о военном враче Ольге Петровне… Какие все характеры!
Размышляя об этих вещах, перечитывая фурмановского «Чапаева», Марков пришел к выводу, что следует написать книгу о самом-самом обыкновенном советском человеке и доказать, что он необыкновенный, достойный прославления человек.
Такими путями Марков пришел к решению написать повесть или даже, пожалуй, роман… и написать его — о своем приятеле Женьке Стрижове! С тех пор Марков пристально приглядывался к Стрижову, расспрашивал его, специально «для материалов» заходил к нему домой и беседовал с его матерью, хозяйственной, доброй, приветливой Анной Кондратьевной, женщиной с грустными глазами.
А этот самый-самый обыкновенный Женька Стрижов оказался совсем не таким обыкновенным. Он был неуемным, неуравновешенным, этот Женька Стрижов. У него был беспокойный характер.
— И все ты чего-то шебутишь! — ворчала на сына Анна Кондратьевна. Посмотри, какой Мишенька — серьезный, рассудительный, а ведь вы почти ровесники!
— Ох и любят же матери в пример кого-нибудь ставить! — смеялся Стрижов, обернувшись к Маркову. — А такого и слова-то нет — «шебутить», даже в словарях не найдешь! Впрочем, женщины постоянно придумывают какие-то словечки, особенно о своих детях и о возлюбленных. Каких только названий им не насочиняют!
Маркову нравился Стрижов, нравилась и Анна Кондратьевна. Ее муж, известный хирург, в первый же год гражданской войны уехал с военным госпиталем и не вернулся. Настал черед сына. Евгений восемнадцатилетним студентом-первокурсником записался добровольцем в 1919 году, поехал на Восточный фронт, был ранен под Уфой во время памятной психической атаки белогвардейцев, признан негодным к службе. Так вот и получилось, что в двадцать один год от роду он стал ветераном войны, одновременно молодым и возмужалым. Больше всего он любил стихи. А поступил в медицинский, чтобы угодить матери: ей хотелось, чтобы сын пошел по стопам отца.
Что касается Маркова, этот мечтал стать романистом.
— Нельзя быть хуже старшего поколения, — говорил он. — И кто, кроме нас, расскажет об этих удивительных людях, умевших побеждать? Пройдет каких-нибудь пятьдесят — шестьдесят лет — и придется копаться в архивах, стараясь понять то, что нам, современникам и очевидцам, так досконально известно!
Марков мог без конца говорить на эту тему, но Евгения и убеждать не требовалось, он только вносил поправку, что очевидец — самый ненадежный свидетель, потому что каждый видит по-своему, а если это к тому же еще и участник, то у него обязательное смещение перспективы и непоколебимая уверенность, что он-то как раз и является главным действующим лицом, центром всех событий. Кроме того, Евгений считал, что наряду со строителями революции необходимо показать в литературе и мерзкий облик врагов.
— Это зачем же? — удивлялся Марков.
— А попробуй одной белой краской написать картину, — отстаивал свою мысль Евгений, — ничего не получится. Должны быть свет и тени.
— Надо изучать, знать подноготную, иначе и не разберешься, озабоченно размышлял Марков, мысленно уже написавший эпопею о революции.
— Не бойся, врага ты сразу узнаешь! Как ни вертись собака, а хвост все сзади.
— Так-то так, но часто поджимают хвосты.
— Главное — иметь мировоззрение! — авторитетно заявлял в заключение Евгений, не замечая, как со многими в жизни случается, что повторяет мысль, которую часто слышал от отца.
Споры молодых людей никогда не переходили в ссору. В сущности, они придерживались одинакового мнения во многих вещах. Споры их были скорее совместным обсуждением одного и того же предмета.
Евгений хотел бы написать поэму о новой эре человечества, только не знал, как приступить. Иногда ему думалось, что это произведение будет посвящено его отцу. Тогда он вглядывался в очертания родного лица на портрете в золотой овальной раме, висевшем в столовой, около стенных часов. Спокойные глаза, высокий лоб, русая докторская бородка. Самое обыкновенное лицо, а герой! Припоминалось при этом много мелочей, которые и составляют непередаваемое чувство близости.
Евгений понимал мать, которая после страшного известия об утрате так и не вернулась к прежнему спокойствию и равновесию. Сам Евгений тоже навсегда запомнил все, что связано с этим потрясением. Рана не зажила, и осталась какая-то незаполненная пустота. Каждая вещь в доме напоминала об отце. Его пепельница. Книга, которую он читал перед самым отъездом. До сих пор стоит в углу в прихожей — как поставил отец — его зонтик. А на письменном столе карандаши, заточенные еще отцом, чернильный прибор, подаренный отцу его сослуживцами, мундштук и перекидной календарь, на котором сохранились отцовские пометки…
2
Евгений много-много раз как бы заново восстанавливал в памяти подробности злополучного дня. Откуда он тогда возвращался? То ли от школьного товарища Киры Рукавишникова, то ли из библиотеки…
Нигде вы не встретите таких пленительных зимних дней, какие бывают в Петрограде под самый Новый год. Легкий морозец пощипывает уши и наполняет все существо неизъяснимой бодростью, и вы вдруг ловите себя на мысли: «Эх, хорошо бы сейчас на лыжах… где-нибудь в Кавголове… По мелколесью, по ельнику!..»
Город сказочно красив! Город удивительно наряден! Пушит снег. У прохожих засыпаны снегом воротники, шапки. Все женщины сегодня как на маскараде: и узнаёшь и не узнаёшь. По Неве метет поземка, швыряя в морды гранитных сфинксов пригоршни снега.
Сквозь мелькающие снежинки проглядывает дивный облик города: то на какой-то миг возникнет силуэт Адмиралтейства и памятник победы над Наполеоном — величайший в мире гранитный монумент — Александровская колонна, почти пятидесятиметровая громадина, свободно поставленная на пьедестал, ничем не прикрепленная, так что держится она исключительно своей тяжестью; то явственно обозначится колоннада Казанского собора, как хоровод исполинов. И тут же — бывший Зингеровский магазин швейных машин, с его нелепым шишом над крышей.
Вдруг попадает в поле зрения реклама: «Перуин для ращения волос»… «Пейте какао Жорж Борман»… А затем яркие пятна бесчисленных синематографов: «Мулен-Руж»… «Паризиана»… «Пикадилли»… «Фоли-Бержер»… наряду с вывесками нотариусов, мастерскими корсетов, «coiffeur» и кондитерских. И снова очертания величественных зданий: тяжеловесного Строгановского дворца, несравненного ансамбля Александринского театра, монументальной Публичной библиотеки…