Большаки на рассвете - Бронюс Радзявичюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не спится и Юзукасу. Он смотрит широко открытыми глазами в темноту. На противоположной стене мечутся отсветы пламени, справа светит окно. Юзукас прислушивается.
Вчера зарезали борова, и, кажется, визг его до сих пор стоит в ушах. Кровь хлынула из раны на ботинки, боров вырвался, пустился по полям, хромая и хрипя. Падает, снова поднимается, бежит от догоняющих его мужиков, а когда кидается в сторону, кровь хлещет из раны, словно из корыта. Багровая плазма, огненная жижа, багровый визг в только что убранном огороде, сосняке, за ригой… Раньше, бывало, прячусь, суну голову под подушку, а теперь смотри не смотри — хряка все равно прирежут, легче ему не будет. Выхожу во двор и гляжу, думаю: если мужики могут, смогу и я, пора привыкать, когда-нибудь придется и мне… А тебе не боязно? — спрашивает сестра. Конечно, боязно, отвечаю, и думаю: нет, не смог бы, не понимаю, как взрослые могут. И слез я у них никогда не видел. Недавно Аугустасу бревном ногу придавило — он даже не пикнул. И Фелиция ни одной слезинки не пролила. Не понимаю, как это взрослые терпят? Может, им не так больно. Меня только обзови или хворостиной огрей, сразу заплачу, а потом буду злиться на себя. Погоди, сказал Аугустас, и твое время придет. Я и восьми килограммов не выжму, а строю из себя бог весть кого, дескать, горы могу свернуть. Мы с сестренкой между рамами жуков давили! А если бы я отцу сказал, какие она слова говорит… Визгирденок крылышки у стрекоз отрывает, у кузнечиков ножки выдергивает… Они, говорит, сами их теряют… И впрямь сами; вот, смотри, оторванная ножка трепыхается, а кузнечик, глядишь, ускакал, и червяк, если его разорвать и на крючок нацепить, еще дергается в воде; Визгирденок и воронят из гнезда выбрасывает, а в чем они виноваты? Гадкие они, сказал он как-то. Сам ты гадкий, потому и видишь везде гадости. А он кричит: «Заткнись, бирюк!» Всем он придумал прозвища: я у него бирюк, сестра — жердяка, Альгимантас — легавый-шепелявый, никого по имени не называет, ходит, как петух, а попробуй задень — двинет чем попало, намедни так сдавил мне шею, что в глазах потемнело, думал, конец, отпусти, кричу, потом и кричать не мог, а он все равно давит. Может, ему приятно всех мучить? Будь я на месте Альгимантаса, я бы ему показал.
…Думаешь, им больно, сказал Альгимантас, вырвав у трепыхающейся рыбы глаз. Разума у них нет, не то, что у людей, ничего они не чувствуют; и псих ничего не чувствует, мертвый, почитай. А ты откуда знаешь, сказал я. Пескаря за живот вытащишь, а он по песку ползет, бороздку оставляет — так и знай, где эти бороздки, там пескари и водятся. Визгирденок выдирает крючок вместе с потрохами… А я кролика убить не могу; одна крольчиха, белая такая, шелудивая, шебаршила в соломе, детеныши у нее уже шерсткой обросли, посадил я ее на клетку, взял за уши, дал молотком по голове, потом еще раз, не сильно, чтобы не больно было, а она как метнется, как заскулит, поняла, бедняжка, что с ней сделать собираются, я-то думал, она мне глаза выцарапает, ан нет, вырвалась из рук, спрыгнула наземь, зашуршала, сверкнула красным глазом, и я будто услыхал: ты в мою клетку лазил, гладил меня, молоко в черепке приносил — интересно, почему кролики не лакают при людях? — неужели и ты такой?.. Вот что, по-моему, сказала крольчиха. Отшвырнул я молоток, бросился домой, сердце колотится, еле дух перевел, вбежал в избу и говорю: идите посмотрите… Мачеха нашла крольчиху около сарая. Сидит, бедняга, клевер жует. Ну, мачеха взяла ее за задние лапы и хвать о столб… Если бьешь, бей без жалости, сказал Альгис, двинь так, чтобы на месте… Я ни черта не боюсь, бац — и каюк. Он просто рвется к клеткам. Как отец, говорит Визгирдене, тот тоже зверьков изводит, силки понаставил, всех покалечил. Прикончил, кричит Альгис, вылезая из-за сарая с крольчихой в руке, она еще живая, подрагивает. Шкуру сдирай! Не понимаю, как они могут. Потом разрежут шкурку, жик-жик ножом по живой, кости, по пищеводу, вырежут «штаны», потом вспорют у хвоста брюшко, подденут палкой ноги, повесят и тянут шкуру за края, словно мешок для сушки сыра… Был в округе такой Пакштас, он с живых собак шкуру сдирал. Вой стоял жуткий, говорит Казимерас. Сдерет шкуру, вспорет живот и сунет руки в теплые, дымящиеся кишки. Ни дать ни взять — ожерелье, ну и сравнение он придумал. Когда-нибудь я повешу его Альгимантасу на шею. Ну, бирюк, держись, закричит он, а что он мне сделает? Ничего. Что это — всякие мысли в голову лезут и еще это сравненьице: «ожерелье». Порой бывает так: думаешь, ты первый что-то открыл, а глядишь, другой давно это знает, давно заметил это или что-то похожее, и диву даешься, когда о том же самом слышишь от других. Интересно — мысли у людей словно перекликаются; о чем думает один, о том же думают и другие. Невидимка, кричит сестра Визгирдёнка, чего с тобой в прятки играть, ты и так все время прячешься, и хвать меня крапивой по ногам. Эй, ты, жердяка, обзываю я ее, как Визгирдёнок, и голос у меня такой же, как у него. Нет, ты только подумай, говорил я однажды Альгимантасу, когда он разделывал тушку. Жил зверек, радовался, прыгал, скакал, а теперь, глянь, вон что от всей его красы осталось. А что, если и с людьми так? Зарыли — и человека как не бывало, только кости. А ты думал — не одно и то же, говорит Альгимантас. По-твоему, — иначе; по-твоему, — у человека разум? Все одно, никакой разницы, говорит Альгимантас, разделывая на росистой траве еще теплую тварь. Я стою под безлистым кленом, и по спине у меня мурашки бегают от этих слов и собственных мыслей. Как ты можешь так говорить, упрекаю я Альгимантаса. Все равно, отвечает он, та же смерть, что у кролика. Помню, схватил я комок глины и швырнул ему в голову. Как ты можешь… А что, разве неправда, ответил Альгимантас, стоя под мокрым безлистым кленом. Правду скрывать нечего. Иногда можно, сказал я. И твой отец, и Визгирда, все скрывают правду. Что же они скрывают? О какой ты правде говоришь? Я о трусости говорю, твой отец трус; вот как я отомстил ему. Если уж тебе так хочется правды, знай: ты сам кролик. Ну, бирюк, ты у меня еще поплачешь… А ты… ты скрываешь свою шепелявость, кричал я убегая, но Альгимантас уже меня не слышал. И хорошо, что не слышал. Он такой хороший, Альгимантаса я больше всех люблю, и так о нем сказать, реву я, сжимая кулаки. Ужас! Ужас! Какой я, какой… неблагодарный.
Через неделю от снега и следа не осталось. Визгирда снова отправился сажать деревца.
Долго он раздумывал, разводить сад или нет: земля никудышная, ничего не взойдет. Начало положил его мальчуган: посадил рябину, яблони, клен. Теперь Визгирда знай себе в саду хлопочет.
— Одержимый, — говорит Визгирдене жене Константаса, и обе смеются.
— Ты зачем копаешь? — спрашивает, держа коня за поводья, Казимерас. — Земля-то не твоя.
— А ты и рад.
— Да она у меня все соки высосала.
— Думаешь на печи отлежишься? Все равно придется вкалывать.
— Ну уж не так, как раньше. Заметил, как все мигом на молотьбу слетелись?
— А сколько намолотили?
Оба замолкают.
— Молотить пойдешь?
Визгирда словно не слышит. Только жик-жик лопатой по щебню. Изредка кирпич попадется или камень.
— Отцова изба здесь стояла, — говорит Визгирда. Голос у него, как всегда, обиженный, с нотками укоризны. — Тогда еще — говорит он, — надо было сад развести. Была у отца такая задумка. Росли бы здесь сейчас высоченные деревья. — Он поднимает кирпич, показывает Казимерасу и добавляет: — Глянь, как сохранился, даже не крошится. Еще на дусмянском кирпичном заводе обжигали. Раньше, бывало, если что делают, так надолго, не то, что нынче. Один бок у него в копоти — в печи сидел. Чего доброго, и ты руки над ним грел.
— Тьфу! — сплевывает Казимерас. — «Раньше да раньше», просто уши прожужжал.
Визгирда отшвыривает кирпич и снова принимается за работу. Казимерас стоит и смотрит, как он копает.
— Все равно тебе плодов с этих деревьев не собрать, не успеешь…
— Если бы все так думали, — говорит Визгирда, — ничего бы на свете не выросло.
— Иди лучше в колхоз, там все-таки трудодни насчитывают.
— А что я за него получу? Горсть половы?
В огороде жена Визгирды выкапывает мокрую свеклу. Туман такой, что в двух шагах ничего не видно. Чуть поодаль стоит Константене. Она прислушивается к разговору мужиков. Сейчас, когда власть ее кончилась, все на свете бесит ее.
Весело насвистывая, вертится вокруг риги Константас. Водрузил на крыше жердь — рычаг для подачи снопов устроит, и работа как по маслу пойдет.
— Иди молотить, — сидя верхом на лошади, кричит Казимерас.
На пашне грохочет трактор. Увязая в жиже, разбрызгивая грязь, он тянет за собой два плуга и две бороны. Надо проследить, сколько вспахано, думает Казимерас. Если к вчерашнему добавить то, что сделали сегодня, получится немало. На лошади такой кусок за неделю не вспахать. А, может, и за две.
Казимерас и сам не замечает, как лошадь пускается рысцой.