Аваддон-Губитель - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привыкший наблюдать за одинокими людьми, склонный к созерцанию и бездействию, Бруно подумал: «Это либо преступник, либо художник». Образ этого человека врезался в его память с необъяснимой силой. Несколько месяцев Бруно все думал о нем, но вот однажды ему что-то вспомнилось, появилось смутное подозрение. Он стал перебирать свой архив — то не был архив философа, писателя или журналиста, но, скорее, архив человека, для которого человечество представляет скорбную тайну.
Да, там нашлась фотография незнакомца — то был Хуан Пабло Кастель, который в 1947 году убил свою любовницу.
Вот он, абсолют, подумал Бруно Бассан со спокойной и меланхоличной завистью.
Второе сообщение Хорхе ЛедесмыОчень сожалею, но я должен сообщить Вам нечто такое, что наверняка лишит Вас одной иллюзии. Но не я создал действительность. Я должен Вам сообщить, достойнейший писатель, что Дунай вовсе не голубой, — он грязный, бурый, вода там с глиной, нефтью и дерьмом. Как в нашем Риачуэло, пользующемся куда меньшим престижем в литературе и в музыке, — да что тут поделаешь! Есть две манеры писать. Мне досталась другая: описываемое мной — сущий бардак. Хуже того. Ведь порой я, держа в руке свои брюки, даже не знаю, где моя кровать. У меня все смешивается. К тому же я бездельник. И поскольку мозг у меня небольшой, мне приходился выжидать пока одна мысль выйдет, чтобы могла войти другая.
Трудней всего для меня объяснить — потому что тут нужны рисунки, а я плохой рисовальщик — Закон Голов. Это самая прогрессивная кранеология. Как Вы легко можете себе вообразить, Господь, конечно, не настолько глуп, чтобы предоставлять случаю такое важное в любви дело, как выбор партнера (я имею в виду продолжение рабства в потомстве). Когда случайно рождается гений, это объясняется тем, что все делалось наоборот, что над природой было совершено насилие, — потому-то на одного гения приходятся тысячи идиотов.
Шопенгауэра мать никогда не любила, и, согласно преданию, Дева Мария тоже Иисуса не очень-то любила. Если Вам известны другие случаи, прошу мне сообщить, чтобы я мог продолжить перечень. Меня, например, смастерили, когда моя матушка уже терпеть не могла моего отца. Я не плод любви, я субпродукт тошноты. По причине несовместимости матка определенные сперматозоиды отвергает. Когда началось состязание в беге, я, как дурак, примчался первым и хотел было повернуть назад, но матка уже закрылась. А я там, внутри! Дело дрянь. С самого начала все пошло скверно. И очутился я, одинокий, беззащитный, в мокрой, незнакомой пещере. Снаружи остались триллионы моих братиков, корчившихся от удушья, пока не загнулись. Это тоже есть любовь, господа поэты, воспевающие сумерки, а на самом деле надо бы воспевать су-мокрядь. До сих пор меня преследует то ощущение — ледяной ветер, от которого немеет половина лица, и беспредельное одиночество.
Он смотрел на них с унынием и досадойКак? Опять надо это обсуждать? Я-то думал, что вопрос был исчерпан уже десять лет назад. Ох, эти псевдомарксисты, делящие литературу на политическую или эстетскую. А поскольку «Улисс» не политическое и не эстетское произведение, его просто не существует. Он, видимо, относится к некоей фауне уродов. Или составляет часть ботаники. В лучшем случае — какой-нибудь утконос. И что же, будем и дальше терять время на эти глупости?
— Но многие ребята спрашивают, обвиняют.
Он пришел в ярость — с таким критерием можно обвинять Белу Бартока[138] за то, что он сочиняет музыку, а Элиота[139],— что пишет стихи.
— У меня много дел, а времени мало. Я имею в виду не сиюминутную беседу, а вообще.
— Пусть так, но у вас есть долг.
То был парень с очень резкими чертами лица и тонкими губами, этакий приземистый Грегори Пек[140].
— Кто ты такой? Как зовут?
— Моя фамилия Араухо.
— Обо всем этом я писал десять лет назад.
— Мы читали, — вмешалась девушка в желтом свитере и потертых джинсах. — Речь идет не о нас, мы хотим беседу записать, опубликовать.
— Мне осточертели записи и интервью!
Бруно хотел уйти,он чувствовал себя неловко. Он смотрел на Сабато — сидит в углу, снимает очки и проводит рукой по лбу усталым, безнадежным жестом, пока эти ребята спорят между собой. Даже между собой у них нет согласия, и они образуют нелепую смесь (что тут делают, например, Марсело и его угрюмый, молчаливый товарищ? По какой абсурдной случайности они тоже оказались здесь?). И эти раздоры, страстное, ироническое несогласие казались сигналом грозного кризиса, трещиной в доктринах. Они обвиняли один другого, как смертельные враги, а между тем все принадлежали к так называемой «левой», однако у каждого, казалось, были причины коситься с недоверием на соседа рядом с ним или напротив, как на тайно или открыто связанного с разведслужбами, с ЦРУ, с империализмом. Он смотрел на их лица. Сколько разных миров скрыто за этими фасадами, сколько существ глубоко различных! Будущее человечество. Какими будут люди? Новый человек. Но как его создать? Вот этот лицемерный карьерист, этот Пуч, которого он среди них видит, а вот такой, как Марсело? Какие свойства, какой ноготок этого маленького скалолаза «левой» могут способствовать лепке Нового человека? Он смотрел на Марсело в поношенной куртке и мятых брюках, внешне такого неприметного, однако снискавшего уважение Сабато. Потому что, как объяснял ему Сабато, перед Марсело он всегда чувствует себя виноватым, как бывало когда-то у него с Артуро Санчесом Ривой, и не потому, что Марсело суров, а напротив — из-за его доброты, молчаливой сдержанности, деликатности. Нет, он не думает, что душа Марсело спокойна, почти наверняка терзается. Но терзания скрыты за его скромностью, даже учтивостью. Бруно было интересно отмечать в лице Марсело черты доктора Каррансы Паса, тот же костистый крупный нос, высокий узкий лоб, большие, слегка влажные, бархатные глаза, — ну прямо кабальеро на погребении графа Оргаса[141]. Откуда же тогда разногласия? Он еще раз убеждался, как мало значит сходство черт лица. Разногласия, порой непримиримые, порождаются мельчайшими оттенками. Что вещи различаются именно в том, в чем они схожи, открыто еще Аристотелем, прустовской гранью этого многостороннего гения. И действительно, за сходством этих глаз, губ и костистого крупного носа, скрывался глубокий ров разногласий между отцом и сыном. Ров, возможно, естественный, но с годами все углублявшийся. Почти незаметные морщинки у уголков глаз, на веках, в уголках рта, манера наклонять голову и сцеплять руки (у Марсело от робости, словно он просит извинения за то, что они есть у него, и не знает, куда их девать) — вот то, что прискорбно и окончательно разделяло этих двоих, несмотря на их родство и даже (Бруно почти мог это утверждать) взаимную необходимость.
Прекрасно, структурализм!с иронией заметила девушка в желтом свитере. — Критик из числа Посвященных заменяет слово «история» словом «диахрония», утверждает, что синхроническое описание несовместимо с описанием диахроническим, провозглашает универсальное значение синхронических описаний и, исходя из этого, отрицает возможность придать смысл описанию историческому.
— Да ну! — воскликнул верзила с лицом казака, какие в Аргентине встречаются только среди евреев.
— Как тебя звать? — спросил у девушки Сабато, перебирая в уме: «Зильберштейн, Гринберг, Эдельман».
— Сильвия.
— Сильвия, а дальше?
— Сильвия Джентиле.
В конце концов, не в этом дело. Разве дон Хорхе Итцигсон не говорил, что нигде не видел столько еврейских лиц, как в Италии? К тому же, ее лицо с восточными чертами напоминает лица, какие видишь в Калабрии, в Сицилии. Голову она слегка наклоняла вперед, настороженным движением близоруких, которые могут не заметить, что перед ними яма или верблюд.
Ошибка сделала его более снисходительным. Очень хорошо, что они не читают его книг, это лучшее, что они могут сделать. Парень по фамилии Пуч поспешил сказать, что он-то прочел их все.
— Не может быть, — отозвался С. с легкой иронией. Молодые люди продолжали спорить и обвинять друг друга по поводу структурализма, Маркузе, империализма, революции, Чили, Кубы, Мао, советской бюрократии, Борхеса, Маречаля[142].
— Все ясно.
— Что ясно?
Оказывается, этот казак с нелепо пискливым голосом хотел спросить, следует ли вообще перестать писать.
— Как тебя звать?
— Маурисио Соколински, окончание «и», а не «ий», двадцать три года, особых примет нет.
С. внимательно посмотрел на него. Он, случайно, не сочиняет?
— Должен признаться, что да.
И что же он пишет?
Афоризмы. Афоризмы дикаря. Я, знаете ли, грубиян.