Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты как думал-гадал?! — вскинулись, огрызнулись другие. — Самозахват! Раскошеливайся… А без гроша продрог — лезь в острог! Там-отка тепло-о, живо согреешься.
— Истинно. Что царская власть, что нынешная — одна шуба. Вывернута наизнанку — вся разница, — проворчал Косоуров. — Ее бы с плеч долой, эту шубу…
— Попробуй скинь! Чисто гвоздями к спине прибита.
— Да-а… — затянулся даровой вкусной полукрупкой в полный вздох, всей грудью Митрий Сидоров и выпустил тут же из обеих дрогнувших от наслаждения ноздрей на полгорницы душистого дыма. — Сидели на железной цепи, посидим, едрена-зелена, на золотой. Посмотрим, черт те дери, как оно, лучше ли?
— И железная и золотая — одинаково цепь, — сказал из красного угла Шуркин отец и точно присоединился за столом к Будкину, сел с ним рядом, — как есть секретарь Совета, почти что сам председатель.
Петух, озорничая, подзадоривая, клюнул Шурку в маковку. Тот и не почувствовал, охваченный новым радостным жаром. Уж больно складно и правильно сказал батя, молодчина.
— Две власти, что ли, у нас? — осторожно спрашивал, выпытывал депутат из Хохловки, точно все для него было непонятно, впервой.
Притворялся, хитрил, а быть может, и вправду, как Шурка, многого недопонимал. Положим, подсобляльщику, полмужику, оно простительно, бородачу, депутату — совсем негоже… Что поделаешь, такое времечко, и взрослые мужики иногда становятся вдруг ребятами.
— Да не бывает двух властей, завсегда одна, — твердил депутат. — Был царь… А теперича кто царем?
— Ты! — смеялись кругом.
— Нет, сурьезно спрашиваю?
— Народ, — рубил по-фронтовому Матвей Сибиряк. — Царство у нас народное.
— Не вижу. Где народ?
— В Советах. Сам состоишь там, а спрашиваешь!
Хохловский уполномоченный не унимался:
— Почему же Советы не распорядятся кончать войну? Народ этого давно-о желает… Как же так?
— Временное правительство небольшое у нас, не Советы, — разъясняли ему понимающие. — Леший его знает, чего оно ждет… Нового наступления на фронте, что ли?!
— Оно, брат, хоть и Временное, а всему голова. Надобно уважать, слушаться…
— Сами себя выбрали, управители, и слушаться их?! — кричал хохловский депутат, возмущался.
Он, оказывается, все знал, и понимал, и был себе на уме.
— А-а, заладили! — рассердился, зарычал Апраксеин Федор, — по нему все было не так и не эдак. — Говорил вам и говорю: плевать, какое оно, правительство,
Временное не Временное, коли… ционное. Хрен с ним. Землю мужику отвалит — будет наше, обязательно!
— Отвалит… по шее. Дождешься. Крылов-то явится — спуску тебе не даст!
В читальне, как обычно, заспорили. Будкину и что нравилось, веселило. Гребенка аккуратных усиков беспрестанно двигалась под улыбчатыми, тонкими губами. Он покусывал губы мелкими, крепкими и белыми, как кремешки, зубами. Прищуры задорных глаз, с постоянной смешинкой, дразня, кололи Федора.
— Сила у демократии, а власть у буржуазии. Наплевать? — спрашивал, смеялся Павел Будкин. — Неважно, чья власть, лишь бы помещичью землю крестьянам даром отдала… Кто же, кроме большевиков, это сделает?
— Овод! — прошептал Шурке на ухо Володька Горев. — У нас в Петрограде, на Выборгской стороне, такие вожди заправляют всей революцией… Овод, Овод!
— Шрамов на лице нету… и не хромает, — пожалел Шурка. — А похож! По всем повадкам… веселый, бесстрашный… Да вот рука не скрючена. И не заикается.
И живо припал на одну ногу (неважно, на какую, он научился хромать на обе), потому что с тех пор, как проглотил Володькину книжку, Шурка всегда хромал, когда ему вспоминалось про Овода.
— Не в силе, в правде-матушке дело, — ладил свое постоянно Евсей Захаров. — Пожелать — сил хватит… Да не всяк человек соображает, травка-муравка, который ему надобно пень выворотить, выкорчевать. Баю: куда ни сунься — гарь, пеньё всякое под ногами, мешает. Пень не лес, его жалеть нечего, раз спотыкаешься. Ну один-другой обойдешь, третий поперек дороги стоит, а подслеповатый дядя и не замечает… Пенья, баю, хоть отбавляй, а правда на свете одна, второй правды нетутка… Нынче она, правда-матушка, у большаков, ребята, в ихней Праведной книжечке у Ленина. Он, Ленин, я так разумею, теперича у нас заместо Разина и Пугачева, — таинственно понизив голос, убежденно сказал Евсей.
Заключил уговором, слышанным, запомнившимся Шурке:
— Держись крепко-накрепко Ленина, ребята-мужики, не прогадаете.
Павел Будкин очутился на полу, возле пастуха.
— Пролетарское спасибо, дорогой мой друже, неизвестный мне верный в борьбе товарищ! На одном заводе, вижу, работаем, одни раздуваем мехи, за одну кувалду разом беремся. Ударим точней, сильней по раскаленному железу, чтобы красные искры летели на всю Россию!.. Мы укажем, какие пни корчевать. И лом в руки дадим каждому… Все выйдет складно, по Ленину, по справедливости классовой, лучше и не придумаешь, как превосходно получится!
Долго-долго жал и тряс Евсею Борисычу мохнатую в светлом пуху медвежью лапу.
Стойте, поглядите, Григорий Евгеньевич, Татьяна Петровна, порадуйтесь, какие бывают нынче косолапые мишки. Они уж, смотрите-ка, в кузне-заводе, как питерщик Прохор, бьют кувалдой по голубой железине и делают диковинки. Да не подковы, не гвозди, — революцию вытворяют вместе с городом… А ты и не знал, Кишка, большачок несчастный, распоследняя балда? Врешь, врешь, догадывался! Может, и они, такие Михайлы Иванычи, заодно с другими, злым путаным часом хватают за рукава агитатора-мастерового, а послушав чуток, сообразив кое-что, каясь, приглашают его к себе в гости…
Когда пришел из усадьбы Яшкин отец (за ним посылали, оказывается, Трофима Беженца), они с Павлом Будкиным посидели еще немного на ступенях крыльца, покурили, поговорили, как старые приятели.
Будкин негромко, кратко передавал, надо быть, самые важные городские новости, что у них происходит в Ярославле хорошего и плохого, жаловался и не жаловался, смеялся и опять весело хвалил село, дядю Родю, мужиков, за все, что они сделали тут в последнее время. Галоши и лаковый козырек фуражки темно блестели, и Будкин, в ловко накинутом на плечи чистом пальтеце, затянутый по гимнастерке-блузе ремешком, в поддернутых на коленях брюках, тоже блестел, от аккуратной своей одежки и нескрываемого удовольствия. А дядя Родя осторожно пытал: где еще в губернии мужики взяли землю, как ее удерживают? И долго ли будет эта неразбериха с властью?
Было довольно светло, приятно-прохладно, как летней ночью. После дымно-банной читальни, шума, криков отрадно дышалось свежим воздухом, ласкала тишь, и даже нашатырный дух коровяка из скотного двора Быкова, более резкий, чем в сенях, не беспокоил, напротив, придавал, как всегда, в навозницу, как бы бодрость, щекотал в носу, точно после мамкиного пива в Тихвинскую, когда его отведаешь. Ребята за углом, кучкой, дышали нашатырем и считали огоньки в сиренево-синем высоком небе.
Огоньков нынче маловато, не то что зимой, считались они трудно, по-разному, ребятня все время сбивалась. И никак не найдешь, не разглядишь в бесконечной вышине знакомого ковшичка из снежинок-звездочек, не попросишь дать напиться.
Они проводили подводу за околицу села и постояли, послушали, как стучат по каменьям шоссейки к станции колеса и подковы. Тарантас, уменьшаясь, катил за Косым мостиком, Глинниками, прямехонько в багряно-золотую низкую зарю, передвинувшуюся за вечер приметно к востоку, и сам скоро стал утренней ранней зорькой, алым легким облачком-полоской на черной кромке леса, к Крутову.
Шурка и вся орава пожалели, что так скоро уехал насовсем мастеровой Будкин Павел Алексеич, агитатор-большевик, со смешинкой, почти что Овод, который на все смотрит весело, выбивает кувалдой вместе с пастухом Евсеем красные искры на весь мир, обещает дать каждому в руки лом, чтобы выворачивать напрочь пни, которые мешают, и верить, что все в жизни выйдет складно, лучше и не придумаешь.
Глава VIII
ПОСЛЕДНЯЯ ВЕСНА ТЕТИ КЛАВДИИ
А в усадьбе умирала тетя Клавдия.
Она все порывалась идти на работу в барское яровое и вышла как-то утром с бабами полоть лен. Дед Василий Апостол как глянул на нее, так и забеспокоился. И хоть ласково, с уговорами — отослал тотчас домой.
Он обещал пай на еду, как прежде, усадебной работнице, все равно тетя Клавдия заплакала.
С того дня ей стало хуже. Она не могла почти ходить и лежала в углу на деревянной кровати под лоскутным, пестрым одеялом, и сама была пестрая, с темными пятнами неправдоподобного румянца на бледно-сиреневом, исхудалом, с пропавшими начисто веснушками лице, с мерцавшими лихорадочно глазами, иногда закрытыми лиловато-прозрачными, вздрагивающими веками, с восковыми маленькими руками, которые не умели отдыхать, постоянно что-то делали. Поначалу, как слегла, тетя Клавдия схватилась за штопку Тонькиных рваных чулок и паголенок, чинила, латала Яшкины штаны и рубашки, откусывая нитки зубами и подолгу пытаясь продеть в иглу. Приходилось подсоблять, кто был поближе. Кажется, все перештопала, перечинила, что могла, что было нужно и не нужно, но и тогда руки ее не знали покоя, они поправляли волосы, взбивали ситцевую подушку в изголовьях.