Новеллы - Луиджи Пиранделло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это?..
— Ну, легко тебя напугать? Потому что, знаешь, скоро они будут тыкать зажженные свечи тебе под самый нос... да... Тише ты! Что такое? Вот, дернулся... Больно тебе, что ли? Сегодня еще не то будет, натерпимся! Да что это ты? С ума сошел? Куда ты шею тянешь? Каков молодец! Ты что, в воде? Поиграть вздумал? Стой! Эй, тише, ты и мне больно сделал! Да он сбесился! Господи, так и есть, сбесился! Пыхтит, бьется! Что ногами выделывает! Как заржал! Что это с ним? Ух, как подскочил! Сбесился, сбесился! Где ж это видано, чтоб курбет делать, когда возят по первому разряду?
Неро и вправду совсем взбесился. Он задыхался, громко ржал, бил копытами; он весь трясся. Какие–то люди бросились к нему, под самые колеса, и удержали катафалк перед подъездом особняка, в гуще разряженных гостей.
— Что это там? — неслось со всех сторон — Ой, смотрите, лошадь сбесилась!
Все толпились вокруг катафалка, толкались, переспрашивали, удивлялись, кричали, возмущались. Родственники безуспешно пытались удержать Неро. Кучер встал на козлах и изо всех сил натягивал вожжи. Напрасно. Неро бился, храпел, вырывался, тянул голову в сторону особняка.
Но когда из подъезда вышел старый слуга в ливрее и, отстранив родственников, взял его под уздцы, он сразу успокоился. Слуга посмотрел на него, внезапно узнал и чуть не заплакал:
— Это же Неро! Ох, бедняга Неро! Бьется–то как! Еще бы. Он ведь синьору возил. Бедную нашу княгиню. Это он свой дом узнал. Конюшню старую почуял. Бедняга Неро, бедный ты мой Неро... Ну, ну... все хорошо, видишь, а, Неро? Это ж твой старый Джузеппе. Все в порядке, да. Бедняга ты, Неро, обрадовался, что пришлось хозяйку везти? Значит, помнишь еще свою хозяйку? Она довольна будет, что это ты ее везешь в последний–то путь.
Потом он повернулся к кучеру, который совсем озверел из–за того, что похоронное бюро так оскандалилось перед важными господами.
— Ну, ты! Хватит ругаться! — крикнул дядюшка Джузеппе. — Он смирный. Садись. Я сам повезу до самого кладбища. Вместе поедем, а Неро? Повезем нашу бедную синьору... Тихонечко, как всегда, ладно? Ты уж постарайся, чтоб не потревожить ее, бедный ты мой старик. Помнишь ведь свою хозяйку? Вон ее уже в гроб положили, видишь ящик несут?
Фофо услышал и очень удивился:
— Кого это в ящик? Хозяйку твою?
Неро лягнул его. Но Фофо был слишком поглощен своим новым открытием и поэтому не рассердился.
«Вон оно что... — размышлял он, — вот оно что... постой–ка, так, так, вот, вот, вот... Этот старик плачет... и всегда они плачут... и вид у них расстроенный... и музыка такая печальная. Понятно, теперь мне понятно... Вот почему наша работа спокойная. Только когда люди плачут, мы можем повеселиться и отдохнуть немного».
И ему тоже захотелось сделать курбет.
ПОЙ–ПСАЛОМ (Перевод В. Федорова)
— И вы приняли сан священника?
— Нет. Я дошел лишь до звания иподиакона, то есть псаломщика.
— Псаломщика? А что делает псаломщик?
— Поет псалмы; держит книгу перед дьяконом, когда тот читает Евангелие; подносит чашу со святой водою во время мессы, держит дискос[10], завернув его в полотно, во время литургии...
— A–a, так вы читали из Евангелия!
— Нет, синьор. Евангелие читает дьякон. А псаломщик поет псалмы.
— И вы пели псалмы?
— А как же? Коли ты псаломщик — пой псалом.
— Пой псалом?
— Пой псалом.
Что в этом было смешного?
Старый доктор Фанти задавал эти вопросы Томмазино Унцио, только что покинувшему семинарию из–за утраты веры, в кругу местных бездельников, расположившихся за столиком перед аптекой на просторной площади, где ветер шуршал опавшими листьями, которые то загорались осенними красками в лучах солнца, то блекли в тени набегающих облаков. Получив ответ, доктор состроил такую гримасу, что присутствующие с трудом сдержали смех — кто закусил губу, а кто прикрыл рот ладонью.
Но как только Томмазино ушел, сопровождаемый хороводом опавших листьев, грянул дружный хохот:
— Значит, пой псалом?
— Пой псалом!
Так случилось, что Томмазино Унцио, псаломщик–расстрига, оставивший семинарию из–за того, что утратил веру, получил прозвище Пой–Псалом.
Веру можно потерять по тысяче причин, и обычно тот, с кем это случается, убежден, хотя бы поначалу, что он приобрел нечто взамен, ну хотя бы свободу делать то, чего раньше не позволяла вера.
Однако же, когда утрата веры вызвана не буйством мирских вожделений, а душевной жаждой, которую уже не утоляет святая вода из чаши, вот тогда утративший веру едва ли сочтет, что одновременно сделал какое–то приобретение. Но тем не менее такой человек плакаться не станет, поскольку он убежден, что потерял нечто уже не имеющее для него никакой ценности.
Томмазино Унцио с верой утратил все, включая состояние, которое мог бы получить от отца по завещанию покойного дяди–священника, если бы не отказался от духовной карьеры. Отец, разумеется, попробовал урезонить сына с помощью оплеух и пинков, держал его несколько дней на хлебе и воде, бросал в лицо сыну всяческие оскорбления и при этом в выражениях не стеснялся. Томмазино все стерпел геройски — он уповал на то, что отец в конце концов убедится в невозможности возродить подобными средствами веру сына и вернуть его в лоно церкви.
Беднягу Томмазино удручало не столько произведенное над ним насилие, сколько его низменный характер, полностью противоположный высоким принципам, побудившим молодого человека сбросить с плеч сутану.
С другой стороны, он понимал, что его щеки, бока и желудок как объекты экзекуции дали его отцу возможность отвести душу, смирить боль, которую остро ощущал и сам виновник: ведь жизнь его окончательно разрушилась, превратилась в бесформенную груду обломков, укрытую в четырех стенах их дома.
Вместе с тем молодому человеку хотелось как–то доказать окружающим, что он нарушил обет не из желания «пуститься во все тяжкие», как не уставал твердить его отец всякому встречному и поперечному. Он ушел в себя, заперся в своей комнате и выходил из дома лишь для того, чтобы пройтись либо вверх, через каштановые рощи, до равнины Пиан делла Бритта, либо вниз, по дороге через поля, в долину, до заброшенной церквушки Санта–Мария ди Лорето. Шел он всегда погрузившись в размышления и ни на кого не поднимал глаз.
Правда, бывает и так, что дух человека охвачен тяжким страданием или одержим честолюбивыми мечтами, а тело предоставляет дух его заботам, а само незаметно от него начинает мало–помалу жить своей жизнью: наслаждаться свежим воздухом и здоровой пищей.
Так случилось и с Томмазино: в то время как дух его все глубже погружался в меланхолию и истощал себя безнадежной грустью, тело, будто назло, довольно быстро округлилось и приняло цветущий вид, как у аббата.
Какой уж тут Томмазино! Он теперь Томмазоне Пой–Псалом... Взглянув на него, всякий согласится с отцом. Но ведь все жители маленького городка знают, какую жизнь ведет бедный юноша: ни одна женщина не скажет, что он на нее посмотрел хотя бы мельком.
Жить, не сознавая, что живешь, как камень, как растение; забыть даже собственное имя; жить ради жизни, не задумываясь, как живут звери и птицы, без волнений, без желаний, без воспоминаний и раздумий — без всего, что придает жизни смысл и. значение. Вот хотя бы так: растянуться на траве и, заложив руки за голову, смотреть, как плывут в синем небе ослепительно белые облака, пронизанные солнцем; слышать ветер, который, как морской прибой, шумит в вершинах каштанов, и под шум ветра и листвы сознавать тщету всех устремлений, тоскливую унылость человеческого существования.
Облака и ветер.
Да, но увидеть и назвать облаком то, что, сияя, проплывает в бездонной синеве, — это уже все. Разве облако знает о том, что оно облако? И знают ли это деревья и камни, которые и себя–то не сознают?
А вот ты — ты видишь облако и называешь его облаком, да еще, чего доброго, и задумаешься (почему бы и нет?) о круговороте воды в природе: она превращается в облако, чтобы потом снова стать водой. Объяснить эти превращения может самый захудалый учителишка физики, но кто объяснит причину причин?
Наверху, в каштановой роще, — стук топора; внизу, в копях, — стук кирки.
Калечат гору, валят деревья, чтобы строить дома. Новые дома в этом городишке среди гор. Сколько усилий, стараний, забот и трудов, и все для чего? Для того чтобы вывести вверх печную трубу и пустить из нее дым, который тотчас рассеется в бесконечности пространства.
Наши мысли и воспоминания — тот же дым...
И все–таки, созерцая величественную картину природы, пышную зелень дубовых, оливковых и каштановых рощ, спускавшихся уступами от отрогов хребта Чимино до самого Тибра, Томмазино чувствовал, как его отчаяние постепенно переходит в тихую бесконечную грусть.