Утоли моя печали - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В чем… Господи, Василий Иванович?
– Здравствуй, Коля. Там… – Василий Иванович ткнул в балаган задрожавшим вдруг пальцем. – Там – женщина. Кажется, это… Она это, Николай. Она, по боли чую.
Капитан странно посмотрел на него, присел, заглянул. Выпрямился, запыленное лицо бледнело на глазах.
– Что же это, Василий Иванович? Да почему же здесь?..
– Вели вытащить. Пошли за врачом и пролеткой. Может, жива еще. Может, жива…
Немирович-Данченко без сил опустился на землю. Он смотрел, как солдаты споро расширяют лаз, как Николай, отодвинув их, протискивается под нижний венец балагана. Смотрел и не видел: плыло все перед глазами. Увидел только тогда, когда из-под балагана показалась женская голова со спутанными, дыбом стоящими, забитыми желтой глинистой пылью когда-то темно-русыми волосами…
К тому времени, как Надю вытащили, подоспевшие солдаты уже стали в заслон перед публикой и прибежал пожилой усатый фельдшер. Рванул на девичьей груди остатки кружевной рубашки, припал мохнатым ухом.
– Что? – задыхаясь, спрашивал Николай. – Жива ли? Чего молчишь?..
– В больницу, – сказал фельдшер, поднимаясь. – Жива покуда, ваше благородие. Сердечко бьется. Еле-еле, но бьется.
Василий Иванович тяжело поднялся, снял пиджак, прикрыл избитое, все в синяках и кровоподтеках, почти обнаженное тело. Николай глянул на него странным отсутствующим взглядом, метнулся к разрушенной карусели, обломки которой были накрыты остатками цветного шатра, в два взмаха вырубил саблей большой лоскут. Воротясь, завернул в лоскут сестру и, подхватив на руки, побежал навстречу пылившей от Петербургского шоссе пролетке.
Глава девятая
1Поздно ложась спать, Варя поздно и вставала: завтрак ей подавали в постель не раньше двенадцати. И Роман Трифонович позволил себе подняться на час позже: в восемь вместо обычных семи. Попивая крепкий кофе, просматривал бумаги, которые по утрам лично доставлял старший конторщик. Так уж было заведено: Хомяков на работе не щадил ни себя, ни своих служащих. А дворецкий Евстафий Селиверстович Зализо обычно стоял рядом, опытно – не под руку, не в момент чтения – докладывая дела домашние.
– Барышню и ее горничную с вечера не видел, не спускались они, Роман Трифонович.
– Не буди, пусть обе отоспятся, молодые еще. Набегались в коронацию.
Евстафий Селиверстович степенно склонил голову.
– Видать, крепко спят с устатку-то. И грохот не разбудил.
– Ну, я-то как раз от грохота и проснулся.
– В семь часов сорок пять минут все пожарные части подняли по общей тревоге.
– Пожар, что ли?
– Узнавал. Пожаров нет, на Ходынское поле помчались. Говорят…
– Чего замолчал? – усмехнулся Хомяков.
– Слух непроверенный, потому и замолчал. Так что, как изволите.
– Ну и что за слух?
– Говорят, несчастье там большое, – понизив голос, сказал Зализо. – Людей подавили, говорят.
– Много?
– Говорят, небывало как.
– Любим мы преувеличивать. – Роман Трифонович подписал три письма, вложил в конверты. – Скажешь посыльному, чтобы развез по адресам. У меня – две деловые встречи. Вернусь к четырем.
Встречи были следствием вчерашних антрактных знакомств, которые следовало закрепить. Обе прошли удачно, Хомяков был доволен и возвращался домой в начале пятого с улыбкой.
У особняка растерянно топтался молодой человек в тесноватом гимназическом мундирчике.
– Ваня? Добрый день. Надюшу ждете?
– Мы утром условились встретиться, но их нет до сих пор.
– Проспала, вероятно. Проходите, сейчас разыщем.
– Трупы видел, Роман Трифонович, – тихо и очень озабоченно сказал Ваня, когда они шли к подъезду. – Целый воз трупов. Синие все. И оборванные какие-то.
– Целый воз?
– Говорили, что с Ходынского поля.
– Не сообщайте этого дамам.
– Как можно, Роман Трифонович…
– Нади нигде нет, – вместо приветствия сказала Варя, едва заметив почтительно поклонившегося Каляева. – Ни ее, ни Фенички.
– И не завтракала?
– Их никто не видел. – В голосе Вари уже слышались нотки тревожного раздражения. – Понимаешь, никто.
– Проходите в гостиную, Ваня. – Роман Трифонович проводил неожиданного гостя и тотчас же вернулся. – Она говорила, куда собирается идти?
– Она ничего мне не говорит. – Варя нервно ходила из угла в угол. – Избаловал девчонку. Непозволительно избаловал.
– Где же она может быть? – озадаченно спросил Хомяков.
– Да где угодно. Даже на Ходынском поле.
– Ну уж… Уж это слишком. – Роман Трифонович, не глядя, нащупал кресло и обессиленно опустился в него. – Нет, нет, Варенька, этого не может быть. Не может…
Они глянули друг на друга, столкнувшись ищущими ответа напряженными глазами. И сразу поняли: может. Может и так быть. Вполне укладывается в ее характер. Захотела – и пошла. Просто под воздействием вдруг возникшего желания. Поняли и замолчали. Варя села в кресло напротив, и молчали они долго. Потом Хомяков вдруг сорвался с места и ринулся в малую гостиную, где в одиночестве маялся Каляев.
– Надя не говорила, куда намеревалась сегодня пойти?
– Нет, – несколько растерянно сказал Ваня. – Я с нею давно не виделся. А Феничка сказала, чтобы я ждал их у памятника Пушкину. Я с одиннадцати жду. А почему вы спрашиваете?
– Нету ее нигде, – растерянно сказал Роман Трифонович. – С утра никто не видел…
Распахнулась дверь, и в малую гостиную без доклада вошел Василий Иванович в пыльных брюках, пыльном пиджаке.
– Надя в больнице Пирогова, – сказал он. – В хирургическом отделении. Передал с рук на руки старшему врачу Чернышеву Степану Петровичу.
– Жива?.. – сдавленно и почему-то очень тихо спросил Хомяков.
– Без сознания. – Немирович-Данченко рухнул в кресло. – Врач просил Варю приехать, кое-что привезти. Список я ей вручил, помчалась переодеваться. Дай закурить, Роман.
Роман Трифонович бросил на стол золотой портсигар и быстро вышел. Василий Иванович достал сигару, прикурил. Посмотрел на замершего, побелевшего, как простыня, Каляева, сказал резко:
– Сядь! Не маячь перед глазами.
Ваня послушно сел напротив, не отрывая взгляда от хмурого усталого корреспондента. Василий Иванович курил сигару как папиросу, по всей вероятности даже не замечая, что он курит.
– Это вы ее нашли? – робко спросил Каляев.
– Что?.. Да.
– В больнице?
– Нет.
Бесшумно вошел Евстафий Селиверстович:
– Роман Трифонович и Варвара Ивановна уехали. Просили их обождать.
– Вели водки подать да чего-нибудь перекусить.
Зализо молча поклонился и вышел.
– В куске балаганного брезента, – вдруг сказал Василий Иванович. – А больницы переполнены, раненые в коридорах лежат. Символ какой-то, что ли? Знамение?..
– Прошу, – сказал дворецкий, открыв двери, ведущие в буфетную.
В буфетной на столе уже стояли холодные закуски и графин водки. Они сели, и Зализо сам наполнил рюмки, поскольку ни буфетчика, ни кого-либо из прислуги не было.
– Принеси рюмку и налей себе, – хмуро сказал Немирович-Данченко.
– Я на службе, Василий Иванович, – с достоинством отказался Евстафий Селиверстович.
– Ты на службе, а Надежда – при смерти!
Зализо послушно принес такую же рюмку. Корреспондент лично наполнил ее и встал. И молчал. И остальные тоже встали и тоже молчали.
– Господи, не верил я в Тебя, как должно, в гордыне своей и суете! – с надрывом выкрикнул вдруг Василий Иванович. – Но если Ты есть, Господи, не допусти! Не допусти, Господи, гибели ее. Лучше нас, нас троих порази громом своим, не ее!..
Одним махом опрокинул рюмку, рухнул в кресло, закрыл лицо ладонями. И Зализо с Каляевым выпили до дна водку и тоже молчали. Потом Василий Иванович отер лицо, вздохнул:
– Простите и за театральность, и за экстаз. Только я ее на руках вез, ухом к груди припав, а сердечка ее так и не услышал. А теперь слушайте, как нашел, мне выговориться надо, а то изнутри разорвет. И ты не уходи, Евстафий.
Он не мог рассказывать без подробностей, потому что подробности тоже рвали душу его. Но говорил живо и емко, кончив тем, как гнал лихача по Москве, держа в объятьях маленькое, почти невесомое тело, завернутое в балаганный лоскут.
– А больницы переполнены, не берут нигде. А если берут, так разве что в коридор. Слава Богу, в Пироговке палату нашел. Ешь, Ваня, ешь. Из белого в красного превратился, а есть надо. И мне надо, хотя не хочется. – Немирович-Данченко наполнил рюмки. – За то, чтобы верить. Верить. Всегда, чтобы верить даже в то, во что уж и не верится.
– Простите, господа, – тихо сказал Евстафий Селиверстович и вышел.
– Ешь, Иван, ешь, – бормотал Василий Иванович. – Но больше не пей. Молод еще.
Евстафий Селиверстович очень любил Наденьку и очень не любил, когда в доме нарушался порядок, созданный в основном его руками. От этого противоречия ему было вдвойне не по себе, и все же он куда больше страдал и терзался из-за несчастья с Надей, нежели из-за нарушенного порядка, следить за которым надлежало именно ему. И еще он думал о Феничке, о которой так никто пока и не вспомнил, но которая – Зализо был убежден в этом – сопровождала свою барышню на Ходынское поле. Спросить о ней Немировича-Данченко он постеснялся – да и не время было, совсем не время! – но судьба молоденькой горничной очень его тревожила.