Золото Неаполя: Рассказы - Джузеппе Маротта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ночам море грустит человеческой грустью; не хочется верить, что люди, так привязанные к воде, оставили его в одиночестве, и оно съеживается от света фонаря какого-нибудь ловца полипов или от последнего отблеска огней ближней траттории. В полумраке, образовавшемся от слияния этого света и ночной тьмы, море вздувается, вспучивается, словно опара в квашне. Приходите ночью со своими горестями и невзгодами в Мерджеллину, садитесь на какой-нибудь утес и расскажите воде, почему вам грустно и как вам тяжело. Я вспоминаю, сколько встреч было у меня в предрассветные часы на берегу моря. Однажды, страдая бессонницей по какому-то ничтожному сердечному поводу, я познакомился здесь со старым доном Гаэтано Суммонте. Он приходил сюда после полуночи, когда уже было бесполезно собирать окурки и просить милостыню около театра, выбирал большой камень, окруженный водой, усаживался на нем, скрестив ноги по-турецки. Летом сон обходил его стороной, вдали от воды мучили астма и бог весть какие еще хворобы. Он сказал мне:
— Здесь я чувствую себя хорошо, думаю о своем житье-бытье, и для мыслей о том, что я уже слишком стар и скоро помру, здесь простора побольше. Моя мать, когда вынашивала меня, занималась вылавливанием кораллов, а однажды, когда мне уже было месяцев шесть от роду, уронила меня из лодки в море.
— И что же случилось?
— Да ничего, плавать научился, — ответил он.
В молодости Суммонте занимался разведением и продажей съедобных моллюсков, потом работал уборщиком в купальном заведении «Эльдорадо», а когда я с ним познакомился, он собирал окурки и просил подаяние. На рассвете он смачивал кусочек хлеба в морской воде и жевал его беззубыми деснами.
Как я уже говорил, мне очень нравилось наблюдать за работой рыбаков с прибрежной улицы Караччоло. Сеть у них была длиной метров тридцать, за нею следовали лодки. Среди трудяг, тянувших снасть от берега в море, зацепив ее крючьями и подаваясь всем телом далеко назад, выделялась беременная женщина, чей живот своими размерами наводил на мысль, что до родов ей оставалось три дня, а то и три часа. И я тут же отметил про себя, что эти люди начинают трудиться еще до того, как появляются на свет. Что же приносит им, подумал я, их тяжкий труд? И мне объяснил это в двух словах калека, чинивший сети особой деревянной иглой. Ловля рыбы — это не труд, это азартная игра, игра в карты с морем. Бывает, что сети приносят центнеры рыбы, а бывает, что только водоросли, камни да мокрые солнечные лучи. Когда удается что-то выловить, то треть улова достается владельцу лодок и снастей, а две трети делят между собой пятнадцать или двадцать рыбаков.
— Здешние воды, — говорил мне калека, — нынче оскудели, перевелась в них рыбка.
А ведь рыбаки тем временем размножались, в 1947 году о возрождении Неаполя можно было говорить только в смысле биологическом. Редко у кого было семеро ребятишек, все больше по двенадцать, и кормили их одним хлебом. А раз ничего другого не было, так хлеба требовалось не меньше килограмма в день на каждого едока. На это нужны были тысячи лир, а рыбак обычно зарабатывал за день не больше трехсот. Тут калека стал тупо и размеренно, как слабоумный, раскачивать головой.
— И какой же выход? — спросил я.
— Помогай себе сам, и бог тебе поможет, — ответил калека и добавил, что из-за дороговизны содержания (смола и лак для лодок, нитки для сетей и прочее) многие хозяева подумывают, стоит ли им держать банк в азартной игре между рыбаками и морем. И правильно думают, но тогда как же помогать самим себе, чтобы бог тоже нам помогал? Лучше он объяснить не мог. И я сказал себе: «Даже если это твои сыновья утащили крышку с канализационного колодца в Вилланове, в который я чуть было не угодил, не стоит вспоминать об этом, я тебя прощаю».
Потом, уже в сумерках, мне захотелось взглянуть на порт. Около киля опрокинутого крейсера, служившего теперь причалом, я завязал разговор со всеми уважаемым тружеником в обычной для рыбаков брезентовой куртке и морской фуражке. Его звали Андреа Билотта, он возглавлял гильдию лодочников. Это был сорокадвухлетний широкоплечий мужчина с неспешной, раздумчивой походкой моряка: смотришь, как идет такой вот морской волк, и кажется, что он налегает на весла и ищет попутного ветра.
— У нас тут если кто и перебивается так-сяк, — говорил мне он, — так это те, что разгружают черный товар (он имел в виду не контрабанду, а уголь), потом идут швартовщики, докеры, а что до нас, смотрите сами.
Он раскрыл тетрадку и показал мне имена и цифры: Майсто — 90, Эспозито — 90 и так далее — целый список имен, и против каждого одна и та же цифра 90. В последний месяц дневной заработок членов артели Андреа Билотты составлял всего лишь девяносто лир. А чтобы могла прокормиться одним хлебом семья из семи или десяти человек, требовалось… Где-то я уже слышал эти речи. Билотта направил властям письмо такого содержания: «Сейчас, когда по воле людей, которых уже нет на свете, вся наша Италия лежит в развалинах, мы заявляем следующее. При фашизме, хоть правительство и притесняло нас нещадно, мы надеялись на лучшую жизнь и стремились к ней, терпеливо снося и непогоду, и недосыпание, и нищенскую плату за наш труд. Потом пришла война с ее страшными каждодневными бомбежками, многие из наших людей погибли, и почти все наши лодки уничтожила злая тевтонская ярость. Сейчас, наконец, мы вновь приступили к своей работе, но в каких условиях! От нищеты нет никакого спасения, и потому надо бы помочь нам, передать в наши руки устройство причалов. Мы, тридцать два отца семейств, просим распорядиться, чтобы пароходы, прибывающие в Неаполь на длительную стоянку, швартовались носом и чтобы в портовую компанию „Пизакане“ допустили представителей от нас обездоленных».
Я спросил:
— И ты получил ответ, Билотта?
Он молчал, а я смотрел на неподвижное, пустынное и грязное море в пределах Неаполитанского порта с грудами обломков и всякого мусора вдоль берега, которым не видно было конца и края, так же как не видно их было той огромной работе, которую надо было проделать по всей Италии. Даже надев очки, добрый боженька, который по воле Сальваторе Ди Джакомо[31] сошел однажды на площадь Данте, чтобы устроить незабываемый пир нищему люду, не смог бы разглядеть все, как оно было, и все, что предстояло сделать. А чтобы взяться за дело, и лодочник Билотта, и его люди, и все мы ожидали ответа, которого никакая земная власть не могла нам дать. Вот уж воистину заколдованный круг, как сказал извозчик Аббатино.
Из книги «В Милане не холодно»
Сведение баланса
Наступает возраст, когда пора вписывать цифры в графы «актив» и «пассив», возраст инвентаризации и подведения итогов. Мне как раз столько. Каждую ночь, закончив свою работу для газеты, я откладываю ручку и начинаю складывать и вычитать в уме: в графе пассива колонка цифр доходит до самых звезд, и с ее вершины я мог бы дотронуться до одеяний святых, ну а в активе — то, что есть, ни больше и ни меньше. Сейчас посмотрим…
Мне было двенадцать, когда приняли решение о нашем участии в первой мировой войне. В тот день Неаполь смеялся и рыдал, припадая к стопам святого Януария, и я помню, как студенты били чернильницы об дверь редакции какой-то прогерманской газеты, как взлетали в воздух студенческие шапочки, помню, как толпа вздымала вверх, словно флаги, старых гарибальдийцев и как всхлипывала маленькая старушка — мать шестерых сыновей, помню потерянный взгляд совсем еще юной беременной женщины, которая прижалась к стене, чтобы ее не толкали, и смотрела на все это, гладя свой огромный живот. Наступило время бесконечного потока «официальных сообщений», как назывались тогда сводки о положении на фронтах, прибывали и убывали воинские эшелоны, на улицах не было никого, кроме женщин, детей и инвалидов, которые грелись на берегу, а тени от их костылей дробились в воде Санта-Лючии.
Жили мы очень бедно, и я оказался вынужден бросить школу и устроиться на работу в мастерскую. Нашей семье пришлось перенести и голод, в городе часто совсем не было хлеба, с криком «Все продано!» булочники прятались по подвалам, бросая лавки на милость толпы, которая врывалась внутрь и долго молча принюхивалась к запаху муки, еще сохранившемуся на полках. Однажды ночью немецкий дирижабль сбросил на Неаполь несколько бомб. Преодолеть такое расстояние ради нескольких разрушенных домов! Единственной жертвой оказался какой-то солдат. После долгих месяцев окопной жизни он получил наконец увольнение и мирно спал в своей постели рядом с женой, которая, кстати, не пострадала. Толпы любопытных, собиравшихся по утрам смотреть на развалины и вместе бояться, не могли, естественно, представить себе бомбежки сорок второго года. Итак, терпение. Кончилась война и начались общественные беспорядки и фашизм. Лично я воспринимал все это вполне равнодушно. Почувствовав тягу к литературной деятельности, я изо всех сил учился и писал стихи и рассказы, которые никто не думал печатать или, паче чаяния, оплачивать. В наших краях в то время только сумасшедший мог посвятить себя литературе или журналистике. Жить литературным трудом удавалось очень немногим, и мне все говорили: «А, так это ваше увлечение?» — точно так же, как сказали бы это Ди Джакомо или Кроче, без всякого злого умысла, а только лишь с целью констатировать, что речь идет о некоем высшем и изысканном виде причуды или дилетантства. Как истинный неаполитанец, я сегодня отрекаюсь от моего тогдашнего негодования и, опираясь на ничем не приукрашенные факты жизни, задаю себе вопрос: «Является ли писательство серьезным, достойным мужчины делом?»