Скорая развязка - Иван Иванович Акулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Карп сулился с Марьей. Дед Анисим, если оказия подвернется. Кузя со мной выточился — дружок твой, да Степанида враз осадила. Полковник ведь она у него. Пантелей совсем было согласился, да потом заломало черта. Я уж не упрашивала: была бы честь оказана, а от убытка бог избавит. Татьяна и рада бы, говорит, да кабана закололи, поедут на базар. Дай бог здоровья, лыток мне уступили. Холодца наставим — всех накормим. Соленые огурцы свои. Капуста. Картовь. Все, прости господи, судачим, а от еды стол хизнет. Сало еще. Господь с ним, совсем забыла. Да стол не хуже других сподобим.
— А с выпивкой?
— И вина накупим. Накупим. Мы с Кузей сметили уж, сколя уйдет. За вином сходим. Катя в ночь, полночь отпустит. Товар доходный и не выводится.
— Она мне гвоздей обещала.
— Да ты ай встрел ее? Вишь ты, она приветила. А с нашим братом разговаривать не охотица. Но это уж завсегда: здрасте. Здрасте вам. И в лавке опять все молчком, но обходительно. Хоть кто скажет, обходительно. И с мужиками — в строгости себя держит. А гвозди, какие еще гвозди?
— Изгородь же вся упала.
Нос у матери Августы вдруг сморщился, губы дрогнули и горько упали, но она одолела подступившую слезу и заговорила с веселым сокрушением:
— Обживешься, бог даст, наплачешься: тут не одна изгородь, Котька. Тут, что ни хвати, все рук ждет: вот и дом, и сарай, баню вовсе ноне не топила. К колодцу ступить боязно — того и гляди, обвалится. Да ладно-ко об этом деле. Говорю, наплачемся. Ой, девки, ведь у меня квашня тамотко. Ой, уплыла! Ну, только.
Мать Августа бросила свои постирушки на крыльцо и побежала в дом, не закрывая за собой дверей.
Костя постоял среди двора, оглядел осевший дом, постройки, кучи навоза под заборами, рассыпанную поленницу, и ему сделалось жалко своей матери, которая никогда не управится с явным обветшанием и недоглядом в хозяйстве. «Вот и ждала: Котька придет со службы, все поставит на ноги. А Котька ровно гостенок на побывку. Ему дороже начищенные пуговицы да сапоги. Фуражечку форменную дадут — знай похаживай да не ленись к лакированному козырьку руку прикладывать. А мать здесь мучайся и на колхозных работах, и по дому: летом дров припаси, сена поставь, через каждые две недели очередь коров пасти, осенью огород, чугунки с картошкой для кабана. Да ко всему эта неуладица…» Костя поднял с земли топор, ржавый, с обломанным топорищем, положил его на пустую собачью конуру. Круглая дыра в конуре была заткнута прелой соломой, а рядом на косяке амбара висела заржавевшая цепь с ссохшимся ременным ошейником. Во дворе жил когда-то кобель Курай, всегда бодрый и до того незлобивый, что летом его вчистую объедали куры. Костя вспомнил, как, бывало, зимней ночью выскочишь на крыльцо — клящий мороз в один миг выстудит всю душу, а Курай с неосторожным шумом выломится из конуры, бьет холодным хвостом по твоим ногам, возносит лапы, гремя цепью и поскуливая. Лежал бы, думаешь, на обогретой подстилочке, не растрясал скудного тепла своего, так нет же, не лежится, дай попрыгать. Кругом завалила землю темная жуткая стынь, а Курай бодр, горяч, весел, и кажется, весь мир обережен им от злых напастей…
Еще утром сегодня Костя не думал, что родное подворье так глубоко опечалит его своим выморочным запустением. И не отмахнешься от горьких мыслей о сиротском материнском житье-бытье. «Как она тут, одна? Ведь совсем одна. А зимние ночи длинны, белы, кажется, вымерзла вся земля. Под окнами кто-то грозится, ломая сухой малинник. Стыло трещат в рамах стекла. Чьи-то лапы разгребают от снега стожок сена, поставленный на огороде, и слышно, как, ничего не боясь, разбрасывают сено…» Костю охватила такая щемящая тревога за мать, что у него сильно забилось сердце и от внезапного жара в лице наслезились глаза. Ему надо было каким-то словом утешить мать, и он быстро вошел в дом: в передней комнате хорошо пахло кислым тестом, зелень на окнах в разномастной посуде вся светилась в лучах солнца. Мать на голом столе раскатывала пироги. На кухне трещала растапливающаяся печь. По туго натянутым половикам, подняв хвост, похаживал кот. Все это милое, уютное и домашнее в один миг успокоило Костю, и не понадобилось ему никаких слов для матери. Да и сама мать Августа, увидев сына и не отрываясь от дела, весело объявила, что квашня не перекисла и тесто удалось в самый раз.
— А ты-то небось оголодал? Оголодал, что и есть. А я быстрехонько да скорехонько. Пирожок из калины. Пирожок с грибками. Пирожок картовный. Знай ешь да стряпуху тешь.
Работящая, счастливая в неиссякаемых хлопотах, она живет радостью своих рук и, намолчавшись в одинокой избе, почти выпевает слова:
— Осенесь, Котька, черемухи в лугах выспело — никто не видывал такого. Чтобы с места не сойти, ведрами несли. Мы с бабой Дуней — смех ведь это — тоже бегали. Последний-то раз пошли, а баба Дуня возьми и потеряй свою корзину. Вот мы искать, вот мы искать, а дело к ночи. Вроде бы и потерять негде — дальше старицы мы не ходили. Все прошли не на один раз — нету, хоть реви. А выходить из кустов, я и запнулась за нее. Чуточку просыпала. Бабка Дуня оживела, шепчет мне на ухо: отведение это. Божья рука — не иначе — пытала, осердимся ли. Кабы осердились — бесу ликование. А мягкая душа — первая господу угодница… Вот и пироги наши. С пылу с жару, мягкие да горячие — одно что не говорят. От мягкого хлебушка и душа помягчает. Все у нас и выйдет, как у бабки Дуни. О добре подумай, добром отрыгнется. Самой бабке Дуне восемьдесят четыре — истинно бог отмерил, да еще прирезал.
К вечеру Костя пошел в магазин.
Солнце клонилось к закату, но за день нагретая земля совсем по-летнему дышала тем вольным и щедрым теплом, которого хватит до глубоких сумерек. На коньке старого скворечника, распустив крылья, скрипя и потрескивая языком, ярился скворец. На проводах вдоль улицы в три, а где и в четыре этажа тесно и как-то праздно тоже сидели скворцы, все в одну сторону — на солнце, и в красноватых лучах его оперение птах тускло взблескивало, как вороненое железо.
Возле магазина в залитых грязью