Записки советского интеллектуала - Михаил Рабинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре мне предложили по совместительству работать в клубной библиотеке, и я охотно согласился: зарплаты при частых поездках в Москву едва хватало на пропитание. А нужно было и пальто к зиме купить. Тут я узнал многих в новом качестве: туповатый, как я раньше думал, монтер Быстров, оказывается, запоем читал стихи (и, как я теперь понимаю, наверное, и сам писал), холодноватый Мельников был не только очень для главного инженера аккуратным читателем, но и страстным поклонником Пильняка.
Волей-неволей я присутствовал и при том, что не соответствовало ни моему возрасту, ни тогдашнему романтическому настроению. Постоянно висящий в траншее мат я как-то не считал несовместимым с моей нежной любовью, даже старался достигнуть известной квалификации в этой сфере и, к стыду моему, преуспел. Скабрезные истории и стихи Баркова, которыми то и дело обменивались в нашей бригаде, также меня не оскорбляли. А рассказы нашего бригадира Ивана Тютнева о его донжуанских похождениях в юности и теперь, снабженные красочными интимными подробностями, слушал даже почтительно. (Вот как надо вести себя с женщинами! А я-то, дурак, безнадежно влюблен!)
Но развернувшийся в библиотеке товарищеский суд, где люди, которых я знал по работе, обвиняли друг друга в разных гадостях и привлекали в качестве эксперта рудничного врача, который должен был установить, кто кого заразил гонореей, вызвал глубокое отвращение.
Пожалуй, одним из главных впечатлений от Лопатинского рудника была чистка партии. Она была открытой — во всех смыслах этого слова.
В большом сараеобразном зале нашего клуба, на сцене за длинным столом заседала комиссия по чистке. И каждый член партии выходил на подмостки, «коротко рассказывал о себе» — это выражение тогда уже вошло в быт. Задавали вопросы все присутствующие — их здесь было немало.
В тот год меня поразило звание «сочувствующий». Не то чтобы оно было новым, но я только начал понимать его несколько ироничное значение. В сочувствующие переводили членов и кандидатов партии за разные вины: и за плохие производственные показатели, и за малую политическую активность, и (этому я впервые не без удивления стал свидетелем) за разного рода интимные проступки, действительные или мнимые. Особенно, как я понял, порицалось «гулянье» со вдовами из соседних деревень. За это поплатились многие. Казалось, прямо на подмостки вывалили груду грязного белья.
Но самым удивительным для меня было другое. Оказалось, что из наших инорабочих только один был членом Компартии Германии, но довольно много — членами ВКП(б). И относились они друг к другу совсем не дружески. Чистка их шла, разумеется, с помощью переводчика.
— В такие-то годы я был матросом дальнего плавания, — говорил проходящий чистку.
— Какие порты посещал? — спрашивал другой.
— Такие-то…
— А вот такой-то из них как выглядит с моря?
(Я теперь уже не помню, о каких именно портах Северной Африки шла речь.)
— Белый, как все арабские города.
— Он врет. Он никогда там не был. Этот город совершенно не похож на арабские города. Совсем европейский.
— Этот Майер — бандит, фашист и дурак, — следовал ответ. И дальше в том же роде.
Наверное, и в самом деле среди наших немецких рабочих были люди разные. И те, кто бежал от только что пришедшего к власти Гитлера, и те, кого Гитлер посылал сюда. Но не помню, чтобы кого-нибудь из них арестовали.
А вот арест машиниста рельсопередвижной машины Мартыненко до сих пор у меня перед глазами. Машина пришла на траншею, где я уже наметил зелеными вешками линию, по которой нужно было отодвинуть рельсы. Вот рельсы зажали в ролики, заворчала турбина, но путь и не думал подниматься. Раз, и два, и три. Мартыненко копался в машине под палящим солнцем, но, наверное, не только потому с него катил градом пот. Прошло довольно много времени, когда к Мартыненко подошел какой-то человек в полувоенной форме (говорили — сотрудник спецотдела) и что-то ему сказал. Я не слышал что, но увидел растерянное, ставшее вдруг детским лицо этого парня, недавно пришедшего на рудник из армии. Они ушли, а вскоре паровозик увел машину, которая так и не передвинула в тот раз пути. Мартыненко я больше не видел.
Все мы работали в сознании, что за каждую оплошность нас может настигнуть карающая рука. Но нельзя сказать, чтобы даже технический персонал, а тем более — рабочие были запуганы. Это наступило несколько позже, а в те годы мы были уверены, что здесь бдительность, необходимая, чтобы предупредить происки врага. То обстоятельство, что за производственную ошибку мы могли подвергнуться не только взысканию или увольнению, но и лишению свободы, не казалось нам чрезвычайным. Ведь мы были убеждены, что кругом идет жестокая классовая борьба и внутренний враг опаснее внешнего.
Осень тридцать четвертого года. Холодные темные ночи. Спускаясь на дно траншеи нагрузить очередной состав, я поднимаю голову, чтобы подать бригадиру Ивану Тютневу сигнал, и не могу отвлечься от дивной красоты черного бархатного неба, сияющего золотом звезд. И не чувствую даже холодной воды, заливающейся по обыкновению в дырки моих сапог, может быть невнимательно слушаю еще и лязг ковшей экскаватора, благодаря чему в мойку попадает губительная глина. Не надо зевать!
Нагруженный состав давно ушел, и я грею ноги у электропечки в углу рубки машиниста. Федька Горячев — второй машинист — года на три постарше меня. Мощный, краснорожий, добрый парень. Он нажимает кнопки (мы едем к новому забою) и что-то напевает себе под нос. Надо выйти еще раз осмотреть пути: что ни попадет ночью. Трудно оторваться от тепла, а надо. Что это он напевает? Наверное, пресловутого Луку? И, проходя мимо пульта, ловлю ухом:
Ветер по морю гуляетИ кораблик подгоняет.Он бежит себе в волнахНа раздутых парусах[71].
Ай да Федька! Он положил на музыку Пушкина!
Так кончился сезон, и в декабре я должен был наконец уехать в Москву надолго. Месячный отпуск уже был оформлен, и еще обещали дать месяц за свой счет: время глухое, работ нет. Первого декабря я увидел на площади большой плакат с портретом Кирова.
— Неужели умер? — спросил я проходившего мимо секретаря парткома.
— Убили! Убили! — ответил он на ходу. Так я узнал о событии, о котором и теперь, через тридцать четыре года, знаю немногим больше.
Газеты несколько дней выходили в черных рамках, как бы соревнуясь в роскоши и изяществе траурного оформления: «Известия», например, однажды дали рамку из черных, как бы падающих кленовых листьев.
Кажется, у меня не было намерения уйти с рудника. Дважды в течение сезона я был на волоске от этого. Один раз даже подал заявление, которое Барышев с удовольствием подписал. Но Мельников как-то так хорошо поговорил со мной, что я взял заявление назад. И осенью я готовился к занятиям в школе, которую несколько инженеров и техников задумали организовать для рабочих на зимний период. Я должен был преподавать историю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});