Заговор против Америки - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому времени с момента чудовищной встречи на вокзале прошел целый месяц, и я уже не испытывал особого отвращения (хотя назвать это удовольствием тоже было нельзя), запуская по утрам руку в шкаф, чтобы выудить протез и передать его сидящему на кровати Элвину; при том что сидел он прямо в исподнем, ожидая, пока не освободится ванная. Его ожесточение явно шло на убыль, он начал понемногу набирать вес, в промежутках между регулярными трапезами лазя в холодильник и вытаскивая оттуда еду полными пригоршнями, его взгляд уже не был столь отсутствующим, волосы отросли — волнистые и настолько черные, что они сверкали, как начищенная обувь, — и когда он, полубеспомощный, восседал по утрам на кровати, выставив напоказ свою культю, — мальчику, уже буквально боготворящему его, это казалось поводом скорее для еще большего почитания, чем для жалости.
Вскоре Элвин прекратил ограничиваться прогулками по заднему двору: перестав испытывать необходимость в унижающих его достоинство на публике костылях или трости, он принялся разгуливать по округе на искусственной ноге, делая вместо моей матери покупки у мясника, булочника и зеленщика, перехватывая на углу хот-дог, ездя на автобусе не только к дантисту на Клинтон-авеню, но и до самой Маркет-стрит, чтобы купить себе новую рубашку в «Ларки» — и, чего я до поры до времени не знал, наведываясь на пустырь за средней школой, чтобы перекинуться там в покер или в кости; благо деньги, полученные от канадского правительства, бренчали у него в кармане. Однажды, после того как я пришел из школы, мы с ним загнали в кладовку инвалидное кресло, и тем же вечером, после ужина, я сообщил матери кое о чем, пришедшем мне в голову во время уроков. Где бы я ни находился и чем бы мне ни полагалось заниматься, я, не переставая, думал об Элвине — в особенности о том, как бы заставить его забыть о своем увечье, — и вот я сказал матери:
— Представь себе, что у Элвина были бы сбоку на брюках молнии сверху донизу. Насколько легче стало бы ему каждый раз надевать и спускать их без необходимости сперва снять протез.
На следующее утро перед работой мать забросила пару армейских брюк Элвина живущей по соседству портнихе, а та распорола их и вшила в левую брючину примерно шестидюймовую молнию. Тем же вечером, примеряя брюки, Элвин просто-напросто расстегнул молнию и преспокойно влез в них, не осыпав при этом проклятиями весь род человеческий только из-за того, что ему приходится одеваться. Причем застегнутая молния не бросалась в глаза.
— Никто даже не догадается, что она есть! — ликующе вскричал я.
Наутро мы сложили в пакет все остальные брюки Элвина и попросили мою мать снести их к домашней портнихе.
— Не знаю, что бы я без тебя делал, — сказал мне Элвин ночью, когда мы уже отходили ко сну. — Штаны бы без тебя надеть не мог!
И он дал мне на вечное хранение канадскую медаль, которой его удостоили за мужество, проявленное в исключительных обстоятельствах. Это была круглая серебряная медаль, на одной стороне которой вычеканен профиль короля Георга Шестого, а на другой — лев, попирающий дракона. Я, разумеется, пришел в восторг и принялся носить ее на груди — но под рубашкой, чтобы никто не увидел ее, а увидев, не усомнился в моем американском патриотизме. Дома, в ящике стола, я оставлял ее только в те дни, когда у нас была физкультура, а значит, мне предстояло на глазах у всех раздеться.
Ну и куда при всем при этом подевался Сэнди? Из-за собственной занятости он поначалу вроде бы даже не заметил, как я с головокружительной скоростью превратился в верного адъютанта заслуженного канадского вояки, который, в свою очередь, за верную службу наградил медалью меня; а когда заметил — и почувствовал себя в дураках не столько из-за того, что Элвин проводил почти все время со мной (это в конце концов могло объясниться тем, что мы с некоторых пор спали в одной комнате), сколько из-за скорее осуждающего безразличия, с которым Элвин относился к нему самому, — так вот, когда он заметил это, было рке слишком поздно отлучать меня от роли поначалу вынужденного, а потом и добровольного помощника (со множеством обременительных обязанностей), которая, к великому изумлению моего старшего брата, оказалась мне вполне под силу, чего никак нельзя было предугадать за все годы, когда я был всего лишь мальцом у него на побегушках.
И все это произошло без благотворного влияния нашего ненавистного правительства, в отличие от того, как обстояло дело с метаморфозой самого Сэнди под воздействием тети Эвелин и рабби Бенгельсдорфа. Все в доме, включая моего брата, избегали говорить о департаменте по делам нацменьшинств и о программе «С простым народом» в присутствии Элвина, будучи убеждены в том, что, пока сам он не осознает, в какой степени благодаря своей изоляционистской политике популярен Линдберг даже в еврейских кругах и насколько в таких условиях не выглядит предательским поведение подростка вроде Сэнди, отправившегося на поиски приключений, которые посулила программа «С простым народом», — не имеет смысла понапрасну раздражать самого последовательного и жертвенного линдбергоненавистника во всем семействе. Но Элвин и сам почувствовал, что Сэнди дрейфует в противоположную от него сторону, — и, будучи таким, каким он был, не брал на себя труда скрывать подлинные чувства. Я ничего не говорил, мои родители ничего не говорили, и, разумеется, ничего не говорил сам Сэнди, — ничего, способного скомпрометировать его в глазах Элвина, — но тот все равно знал (или, во всяком случае, вел себя так, будто знает), что первый из нас, бросившийся к нему с объятиями на перроне, точно так же — первым — полез обниматься с фашистами.
Никто не знал, чем Элвин собирается заняться. Найти работу ему было бы непросто: далеко не каждый согласится нанять инвалида и/или антипатриота. Так или иначе, мои родители были убеждены в том, что Элвину необходимо прервать ничегонеделание пусть и заслуженного пенсионера, не то он до конца дней своих не сможет избавиться от обиды на весь белый свет. Моя мать считала, что дополнительное ежемесячное пособие ему нужно потратить на образование. Порасспросив людей, она выяснила, что, если он проучится год в частной школе и выправит двойки и тройки, полученные в государственной школе, хотя бы на четверки, то потом его, скорее всего, примут в Ньюаркский университет. Но мой отец был уверен, что Элвин категорически откажется вернуться за парту, пусть и в частную школу; в двадцать два года, вдобавок пережив все, что он пережил, — а значит, ему нркно было как можно скорее устраиваться на работу с перспективами карьерного роста; и для этого Элвину, на взгляд его дяди и опекуна, следовало обратиться к Билли Штейнгейму. Именно с Билли дружил Элвин, работая личным водителем у Эйба, — и если Билли согласится поговорить с отцом о том, чтобы дать Элвину второй шанс, они, может быть, и подыщут ему какое-нибудь местечко — пусть поначалу незначительное, но такое, чтобы у Элвина появилась возможность реабилитироваться в глазах Эйба. При необходимости — причем крайней необходимости, — Элвин мог бы пойти на службу и к дяде Монти, который уже заходил проведать его и предлагал место продавца на продуктовом рынке. Но это случилось в те дни, когда колобашка Элвина была еще неисправна, а сам он практически все время валялся в постели и отказывался впустить к себе в комнату даже солнечный зайчик, лишь бы не видеть ничего, входящего в тот, с некоторых пор недоступный ему, мир, в котором он сам некогда был полноценным человеком. Когда он с моим отцом и с Сэнди возвращался домой с вокзала, Элвин, проезжая мимо школы, закрыл глаза, лишь бы не видеть здания, из которого тысячу раз выходил, а если ему того хотелось, то и выбегал на своих двоих.
В тот же самый день, когда ближе к вечеру к нам заглянул дядя Монти, я вернулся из школы позже обычного (я дежурил по классу, и мне надо было стереть за всеми с доски) — и обнаружил, что Элвин исчез. Его не было ни в постели, ни в ванной, ни вообще в квартире, так что я выбежал поискать его на заднем дворе, а не найдя и там, вновь помчался в дом. И там, возле лестницы, ведущей в подвал, услышал слабые всхлипы и стоны из глубины. Наверняка это были призраки! Призраки родителей Элвина! Но когда я подошел ко входу в подвал проверить, нельзя ли эти призраки не только услышать, но и увидеть, то обнаружил у крошечного оконца, выходившего на Саммит-авеню, самого Элвина. Оконце, если смотреть в него снаружи, было расположено на уровне тротуара. Но Элвин смотрел в него изнутри; он был в банном халате, одной рукой он держался за узкий подоконник, чтобы не упасть, а другую мне не было видно. Она тоже не бездельничала, но дела этого я по малолетству не понял бы. Очистив круглое оконце от пыли, Элвин подсматривал за старшеклассницами с Кир-авеню, возвращающимися из школы. Видны ему были, естественно, только ножки, но этого оказалось достаточно, чтобы стонать и всхлипывать, — как я подумал, от обиды на то, что у всех по две ноги, а у самого Элвина лишь одна. Я молча отпрянул от входа в подвал, выскочил на задний двор и забился в гараж, в самый темный его угол, где принялся мечтать о том, как сбегу в Нью-Йорк и поселюсь там у Эрла Аксмана. Лишь когда стемнело, я вспомнил о том, что мне нужно делать уроки, и вернулся в дом. У входа в подвал я замер и, поколебавшись, заглянул проверить, нет ли там Элвина. Его не было, поэтому я осмелился спуститься, прошмыгнул мимо выжималки и раковин, подкрался к окну, встал на цыпочки — единственно затем, чтобы полюбоваться тем же зрелищем, что мой старший двоюродный брат, — и обнаружил, что белая стена под окном покрыта какой-то слизью. Что такое мастурбация, я не знал, что такое эякуляция — тем более. Я подумал, что это сопли. Или харкотина. Но как бы то ни было, речь шла о какой-то страшной тайне. Впервые в жизни увидев сперму, я решил, что эта секреция выделяется из тела, когда человек глубоко и непоправимо несчастен.