Заговор против Америки - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды в самом начале марта я без приглашения отправился на пустырь за школьным двором, где Элвин теперь поигрывал в кости и в покер. Происходило это во второй половине дня, когда уже пригревало солнышко и, естественно, не было дождя. Теперь, возвращаясь после уроков, я почти никогда не заставал его дома, и хотя как правило, он возвращался домой к полшестого на семейный ужин, — но тоже ненадолго: едва управившись со сладким, он вновь выскакивал из дому и мчался на угол, к киоску с хот-догами, на встречу с бывшими одноклассниками, кое-кто из которых, подобно ему самому, успел поработать на заправке у Симковица и тоже был уволен за воровство. К тому времени, как он возвращался окончательно, я уже спал — и только когда он, сняв протез, на одной ноге скакал в ванную и обратно, я открывал глаза и проборматывал его имя, прежде чем вновь провалиться в сон. Примерно через семь недель после его вселения в нашу комнату я перестал быть для него незаменимым помощником и резко почувствовал себя обделенным — ведь он успел полностью вытеснить из моего сознания родного брата, который, в свою очередь, отдалился от меня, вступив на звездное поприще, подготовленное для него тетей Эвелин. Искалеченный и жестоко страдающий американский изгой, который успел стать для меня самым родным и главным человеком — роднее и главнее моего родного отца, — который сумел сделать свою борьбу с человечеством моею, над будущим которого я трепетно задумывался даже на уроках, вновь закорешился с теми же шалопаями, которые подбили его на воровство еще в шестнадцатилетнем возрасте. Судя по всему, вместе с ногой он лишился всех навыков нормального поведения, привитых ему моими родителями, пока он жил в нашем доме под их опекой. И борьба с фашизмом, желание принять участие в которой два года назад подвигло его записаться в канадскую армию, теперь ничуть не интересовала Элвина. Строго говоря, он и из дому-то сбегал по вечерам (по крайней мере, поначалу) главным образом для того, чтобы не сидеть в гостиной с моим отцом, зачитывающим вслух новости из газет.
Меж тем мой отец не обделил вниманием ни одну битву со странами Оси — особенно когда дела Советского Союза и Великобритании пошли совсем плохо и стало ясно, как остро они нуждаются в американском оружии, эмбарго на поставки которого наложили президент Линдберг и Конгресс, где нынче хороводили республиканцы. К этому времени отец вполне освоил терминологию истинного стратега и безошибочно указывал на принципиальную необходимость отражения японской агрессии в тихоокеанском регионе совместными усилиями англичан, австралийцев и голландцев. Японцы меж тем, преисполненные сознанием расового превосходства и потому особенно жестокие и безжалостные, рвались на юго-запад в Индию, на юг в Новую Зеландию и в Австралию. В первые месяцы 1942 года сводки с Востока и с Юга, которые он нам зачитывал, были одинаково неутешительными: японцы успешно вторглись в Бирму, японцы захватили столицу Малайзии, японцы подвергли бомбардировке Новую Гвинею и, одновременно напав с моря и с воздуха и захватив при этом в плен десятки тысяч англичан и голландцев, взяли Сингапур, оккупировали Борнео, Суматру и Яву. Больше всего, однако же, моего отца угнетал ход кампании на территории России. Год назад, когда немцы захватили чуть ли не все крупные города в западной части СССР (включая Киев, из окрестностей которого в 1890-е годы эмигрировала в Америку моя бабушка с материнской стороны), такие вроде бы не слишком значительные названия, как Петрозаводск, Новгород, Днепропетровск или Таганрог, звучали у нас в доме так часто, что я зазубрил их не хуже, чем названия столиц сорока восьми штатов Америки. Зимой 1941–1942 русским удалось провести казавшееся совершенно невозможным контрнаступление, в результате которого немцев остановили под Ленинградом, Москвой и Сталинградом, но уже в марте, перегруппировавшись и, главное, оправившись от январской катастрофы, немцы вновь перешли в наступление, причем, как было видно по стрелкам на карте, напечатанной в «Ньюарк ньюс», на этот раз они вознамерились захватить Кавказ. Отец говорил, что поражение русских будет иметь особенно чудовищные последствия, потому что окончательно докажет миру несокрушимость немецкой военной машины. При этом неистощимые природные ресурсы СССР окажутся в руках у немцев, а русским придется служить дальнейшему упрочению могущества Третьего рейха. «Для нас же, — подчеркивал он, — хуже всего будет то, что по мере продвижения вермахта на восток под власть к фашистам попадут миллионы русских евреев, которых в этом случае ожидает судьба, предначертанная мессианской программой Гитлера избавить род людской от еврейства как такового».
По словам моего отца, жестокий триумф антидемократического милитаризма следовало ожидать повсеместно, истребление российских евреев, включая наших оставшихся на Украине родственников по материнской линии, было предрешено, а Элвину — все как с гуся вода. Собственных страданий ему хватило для того, чтобы перестать волноваться из-за чужих.
Элвина я обнаружил на пустыре: коленом здоровой ноги он упирался в землю, в руке у него были игральные кости, а на земле рядышком, придавленная кирпичом, лежала приличная пачка мелких купюр. Выставив ногу с протезом прямо перед собой, он походил на русского танцора, исполняющего безумную славянскую пляску.
Его обступили еще шестеро игроков: трое еще «упирались», перебирая оставшиеся у них бумажки, двое, уже проигравшись, просто глазели (я смутно опознал их как прежних одноклассников Элвина, но сейчас им всем было за двадцать), а шестым — тощим, но жилистым длинноногим парнем с явно хулиганскими повадками — оказался Шуши Маргулис; самый отъявленный, на взгляд моего отца, из той шпаны, что крутилась когда-то на бензоколонке, он сейчас играл с моим кузеном «на одну руку». Шуши мы, мальчики моего возраста, называли королем «одноруких бандитов», потому что королем «одноруких бандитов» был его дядя-рэкетир из Филадельфии — королем «одноруких бандитов» и всех прочих преступных промыслов в этом большом городе, — а еще потому что он сам на долгие часы зависал возле игральных автоматов в окрестных магазинах, дергая за ручки, неистово тряся и осыпая страшными проклятьями очередную машину, пока на табло не зажигались слова «Игра окончена» или владелец заведения не вышвыривал его на улицу. Еще Шуши был большим шутником: он потешал публику, засовывая зажженные спички в большой почтовый ящик через дорогу от школы, на пари поедая живьем богомолов или выскакивая на дорогу из закусочной остановить транспорт с поднятой рукой и отчаянно, непоправимо хромая, хотя обе ноги были у него, разумеется, совершенно здоровыми. Сейчас Шуши уже разменял тридцатник, но жил по-прежнему вдвоем с матерью-швеей на маленькой мансарде на Уэйнрайт-стрит, рядом с синагогой. Именно этой швее, более известной в округе как «бедняжка миссис Маргулис», моя мать отдала брюки Элвина, чтобы та вшила в них молнии. «Бедняжкой» ее звали не только потому, что, будучи вдовой, она работала по нищенским расценкам на портного, специализирующегося на вечерних платьях, но и потому, что ее бойкий сынок никогда нигде не работал, разве что был на подхвате у букмекера, держащего нелегальную контору в бильярдной на Лайонс-авеню, прямо за углом от дома, где жили Маргулисы, если пройти мимо католического приюта для сирот.
Приют находился на огороженной территории католического монастыря Св. Петра — каким-то образом затесавшегося в нашу специфическую округу. Сам собор — с высокой колокольней и куполом, увенчанным крестом, величественно вырастающими в опутанном проводами небе, — был самым высоким зданием на целую милю вокруг: от Лайонс-авеню до госпиталя «Бейт Исраэль», в котором я родился и в восьмидневном возрасте подвергся в тамощнем святилище обрезанию подобно любому другому мальчику из наших мест. По обе стороны от колокольни красовались два купола поменьше, но я никогда не разглядывал их, потому что с ярких слов знал — там высечены в камне лики христианских святых, а высокие и узкие стекла храмовых окон расписаны сценами из истории, которая меня не интересует. Возле собора стояло небольшое приютское здание, как почти всё в этом чуждом мире за чугунной оградой, выстроенное в последние десятилетия девятнадцатого века — то есть лет за…дцать до того, как на западном склоне Виквахика появились первые из наших домов, сразу же став фронтиром ньюаркского еврейства. За собором располагалась школа, в которой учились сироты (человек сто) и немногочисленные дети из католических семей. Школой и приютом заведовали монашки, причем монашки, приехавшие в США из Германии. Еврейская детвора, даже из религиозно терпимых семей, сталкивалась с ними — в их пугающем, чуть ли не ведьмовском обличье — крайне редко; наш фамильный анекдот гласил, что мой старший брат, еще будучи маленьким мальчиком, увидел пару монахинь на Ченселлор-авеню и взволнованно шепнул матери: «Гляди, немашки»