Портрет героя - Мюд Мечев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я молчу.
— Понимаешь ли ты, кто ты такой?!
Я молчу.
— Понимаешь ли ты, где находишься?!
Я молчу.
— Понимаешь ли ты, в какое время живешь?!
Я молчу.
— Отвечай!!! — орет он под конец своего выступления, которое напоминает мне стихи декадентов.
Я пожимаю плечами и тут же понимаю, что сделал глупость, услышав сразу же после этого моего движения рев:
— Что ты себе позволяешь?! Кто тебе разрешил позволить это?! Отвечай!
Голова моя опять начинает кружиться, и я почему-то вспоминаю Чернетича. Сейчас я поступлю так же, как поступил бы он.
— В чем я виноват? — тихо и твердо спрашиваю я.
— В чем ты виноват? — зловеще переспрашивает директор. — И ты еще спрашиваешь?!
Он устремляет на меня испытующий взор, и при этом его взгляде душа моя непроизвольно падает в пятки и я судорожно припоминаю все свои последние подвиги. Подняв двумя пальцами листок бумаги, как что-то заразное, он трясет им. Я делаю шаг вперед, но он кладет листок на стол и прикрывает ладонью.
— В чем я виноват? — снова повторяю я свой вопрос.
Он утыкается в лежащие перед ним бумаги и зловеще, как мне кажется, говорит:
— На тебя уже третий сигнал из… учреждений! Первый был из военной части! — Директор загибает один палец. — Второй — из домоуправления! — Он загибает еще один палец. — Третий, — и он в упор смотрит на меня, — из госпиталя! Отвечай: зачем ты бываешь в госпитале?
— Я навещал раненых и своего друга.
— Кого?
— Селиверстова… Трофима Яковлевича.
— О чем он просил тебя?
— Он… он просил об этом не говорить никому.
— Так ты полагаешь, что у тебя могут быть секреты от школы?!
— Да, я думаю, что у каждого человека могут быть секреты.
— Ну уж это… Ладно, а не знаешь ли ты, каким образом, — и он вперяет в меня свой испытующий взор, — из госпиталя пропало… — Я чувствую, что не могу позволить себе покраснеть, но сразу же предательски краснею от ушей к щекам. — …одеяло, автоклав, шинель офицерского образца и дамская сумка? А?
— Нет! — твердо отвечаю я. — Не знаю!
Я думаю, что в это время я еще краснее директора во время его рева.
— Та-ак… А почему ты, по какому праву, не посоветовавшись со школой, читал, — и он снова утыкается в бумаги, — раненым про портреты — раз, про богов — два, про героев — три? Впрочем, про героев можно! А про богов и про портреты — нет! Без согласования со школой — нет! Ну, отвечай!
Я облизываю пересохшие губы. «Значит, это дело рук того…»
— Да! И еще. Почему ты не сообщил кому следует, — он читает, — «про возмутительный случай оскорблений и издевательств, который был учинен в его присутствии находящимися в нетрезвом состоянии возбуждения и опьянения ранеными из седьмой палаты»? А? Зачем ты так глупо ведешь себя? Я хочу понять тебя… Зачем? Я должен принять меры… Сейчас речь будет идти о твоем исключении.
Тут я вспоминаю маму и брата и — холодею.
— Зачем ты, — директор снова смотрит в бумагу, — говорил им о музах? Что за мысли у тебя в голове? Какие музы… в наше время?! Где ты их увидел, этих муз?! И зачем они тебе? Ты что, не знаешь, что такое «сигнал»? Ты знаешь, что я обязан ответить на него! Принять меры! Отвечай!
— Я говорил о музах, — начинаю я пересохшими губами, — потому что раненые просили меня об этом… А эти музы нарисованы у них в госпитале на потолке.
— Где-где? — внезапно перебивает меня директор, и в его голосе я слышу ноты облегчения.
— На потолке… в зале и в палате.
— Ты это точно знаешь?
— Да, я сам видел.
— Так! — почему-то удовлетворенно произносит директор и, взяв ручку и обмакнув ее в чернила, зачеркивает что-то в лежащей перед ним бумаге. — Ну, а боги и герои? Это зачем? Зачем ты им рассказывал о богах?
— Они сами просили меня об этом. Ведь там, на потолке, нарисованы и Зевс, и Аполлон, и Паллада…
— Где нарисованы?
— Там же, в госпитале!
— Так! — довольно кивает он и опять что-то зачеркивает. — Ну, а о прошлом, о прошлом почему ты им рассказывал?
— А что плохого в моих рассказах о прошлом? Ведь я говорил о мифах Древней Греции.
— А-а-а!!! — опять орет он и опять пытается подпрыгнуть, но протез мешает. — Что плохого?! А вот что! На тебя уже третий сигнал! Ясно? — Он машет бумагой в воздухе. — Понимаешь ты это? Что ты в госпитале рассказывал черт-те что! Что пропали вещи из госпиталя именно в то время, когда ты там был! Что ты не сообщил о возмутительной сцене куда следует! Хотя был свидетелем! Кто тебя научил? А?
— Обо всем, что я им рассказывал, я читал в книгах. И они не запрещены. А когда пропали вещи, там кроме меня были десятки других людей.
— А сцена оскорбления?
Я молчу.
— Вот видишь! Я устал возиться с тобой… и тебе подобными! На педсовете мы решим, что с тобой делать, Больше бы ты читал учебники, чем эти свои книги про муз и прочее!
Господи! Он опять приходит в бешенство! Так и есть: лицо его снова багровеет.
Но в это время дверь кабинета распахивается, и с ведром воды и длинной серой тряпкой и щеткой в руках, в синем халате, с невозмутимым выражением на лице появляется наша нянечка и уборщица тетя Паша. Не сказав никому ни слова, не поздоровавшись, поставив посредине кабинета ведро с водой, бросив со стуком щетку на пол, она направляется к барабану и горну на фанерной подставке и начинает их вытирать. Недоуменно взглянув на Прасковью Федоровну, директор спрашивает:
— Что, разве поздно?
На что тетя Паша отвечает:
— Давно уж все ушли.
— Всё! Ты можешь идти, — это говорится мне.
Я кланяюсь всем, и с тоской и болью в душе думаю, что так и не смог сказать им все, что хотел.
IX
Я стою в холодном темном коридоре, держась за стену. Отделившись от батареи центрального отопления, ко мне идет Ваня Большетелов.
— Зачем… зачем ты здесь, Ваня? — меня бьет мелкая противная дрожь.
— Я… я… — бормочет он, — я узнал… что тебя хотят исключить из школы. И я сидел и ждал. А вдруг тебя не исключат? Ведь я твой друг! — Он всматривается в мое лицо. — А там страшно? — Он глазами показывает на директорские двери. И такое сострадание вижу я в прекрасных глазах Вани Большетелова! — Не сердись! Не бойся! Он не выгонит тебя. Я знаю, он только кричит.
И надежда, что я останусь в школе, снова рождается во мне. Как всегда в таких случаях, я даю себе слово слушать учителей, не прогуливать, не презирать Изъявительное Наклонение и Говорящую Машину, поддакивать военруку… А деньги, которые я коплю на порнографические открытки, истратить на учебники…
— …ты же знаешь, — шепчет Большетелов, — он жалеет нас! Он и орет только потому, что он — директор. Ведь ему велят!
— Кто?
Минуту он молчит в замешательстве, но потом, многозначительно улыбнувшись и почему-то глядя в потолок, произносит:
— Сам знаешь…
Я тоже поднимаю голову вверх, но кроме расползшегося пятна от сырости на когда-то белой штукатурке ничего не вижу.
— Пойдем, — говорю я Большетелову, услышав движение в кабинете директора.
Я беру его за руку, и мы идем по лестнице вниз, в темный вестибюль. И тут мы видим… деревенских детей. И слышим замирающий в холодном воздухе металлический звук от ссыпаемых в шапку денег. Они как сидели кружком на полу, так и застывают, напряженно всматриваясь в нас. А мы, глядя на них, сходим с последней ступеньки. Двое медленно поднимаются с пола, а двое — и один из них самый маленький — спинами загораживают от наших взоров мешки.
Я сразу вспоминаю и мост, и Памятника, и танкистов, бросивших в милиционера доску, и Славика, внимательно следящего за вереницей детей, и иностранцев у церкви…
Когда мы с Ваней подходим к ним вплотную, то видим, что их мешки набиты корочками хлеба, которые подают нищим у нашей церкви. И этих корочек довольно много, может, около килограмма. А шапка так наполнена мелкими монетами, что весь верх подкладки закрыт.
Мы не знаем с Большетеловым, что им сказать и вообще что нам делать. А они все так же в молчании смотрят на нас. И я говорю:
— Здравствуйте!
Большетелов тоже что-то бормочет, а они, не раскрывая рта, продолжают смотреть на нас как на привидения, пятясь к стенке. Я думаю, что они бросились бы бежать, если бы дверь была ближе к ним, а не к нам. И я еще раз говорю:
— Здравствуйте! Мы вас знаем!
Тот, что постарше, кивает нам, и я спрашиваю его:
— Кто пустил вас?
— Нянечка…
— А что вы делаете здесь?
— Деньги считаем…
— А зачем?
— А мы каждый вечер сосчитаем мелочь и разложим: пятачки к пятачкам, трехкопеечки к трехкопеечкам, другие тоже…
— Да зачем?
Он смотрит на меня как на дурака, но все-таки отвечает: Как зачем? Выменять в магазине на бумажные, те легче прятать.