Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что дома? Пиши все подробнее обо всем. Думать я о тебе себе не позволяю наяву; зато во сне вот две ночи вижу тебя. Вчера ты куда-то очень развязно уезжала, а я тебя всякими хитростями старался удержать и был в отчаянии. А нынче Таня, сестра, в бархатном платье куда-то ехала, и мы с тобой ее удерживали. Прощай, душенька. Пиши больше. Целуй всех».
Софья Андреевна пишет в ответ: «Твои бессонницы и унылое расположение духа не от того, что ты уехал, а, вспомни, то же самое было дома. А теперь, по крайней мере, есть причина быть унылым, – ты нас не видишь, а дома та же тоска была без причины. Все это обойдется, как только ты вольешь в себя известное число ведер хорошего кумыса, но нашел ли ты его наконец, – вот что меня со вчерашнего дня страшно мучает. Конечно, если твоя тоска стала продолжаться и дошла бы до высшей степени, то и кумыс пользы не принесет. Я тебе говорила, что лучше бы всего было мне ехать с тобой. Сегодня, как подумаю о том, что ты уныл, почувствую такой прилив нежности к тебе, и так мне кажется, что я бы тебя и утешила, и устроила, и развеселила. Но ведь я ничего не могла этого сделать, когда ты был тут, а только сама заражалась твоим унынием. Если ты занимаешься греками, то брось их. Наверное, это на тебя больше всего действует. Брось, пожалуйста, верь Урусову, верь Фету, верь моей глупой голове и любящей душе, что это занятие тебе вредно».
«Если ты все сидишь над греками, ты не вылечишься. Они на тебя нагнали эту тоску и равнодушие к жизни настоящей. Недаром это мертвый язык, он наводит на человека и мертвое расположение духа. Ты не думай, что я не знаю, почему эти языки называются мертвыми, но я сама им придаю это значение… Прощай, друг мой милый; уж я теперь тебе ничего не советую, ни на чем не настаиваю. Если ты тоскуешь, то это вредно. Делай что хочешь, только бы тебе было хорошо. Старайся быть благоразумен и ясно видеть, что тебе может быть хорошо. Ты был уставши, ты вдруг переменил весь образ жизни; может быть, поживши, ты будешь в состоянии быть опять не одной десятой самого себя, а цельным. Бог с тобой, мой милый друг, обнимаю и целую тебя. Если б я могла передать тебе хоть частицу своего здоровья, энергии и силы, я никогда не помертвею. Мне довольно одной моей сильной любви к тебе, чтоб поддержать все нравственные и жизненные силы. Прощай, два часа ночи. Я одна и как будто с тобой».
Из письма Льва Николаевича: «С радостью пишу тебе хорошие вести, милый друг, о себе, т. е., что два дня после последнего письма моего к тебе, где я жаловался на тоску и нездоровье, я стал себя чувствовать прекрасно, и совестно, что я тебя тревожил. Не могу, по привычке, ни писать, ни говорить тебе того, что не думаю. Мучительно только то, что завтра две недели, как я из дома, и ни слова еще не получал от тебя. Ужас берет, как я подумаю и живо представлю тебя и детей, и все, что с вами может случиться… То, на что я жаловался – тоска и равнодушие – прошли; чувствую себя приходящим в скифское состояние, и все интересно и ново. Скуки не чувствую никакой, но вечный страх и недостаток тебя, вследствие чего считаю дни, когда кончится мое оторванное, неполное существование. Шесть недель я, день в день, выдержу, и потому к 5 августа думаю, и не смею говорить и думать, думаю быть дома. Но что будет дома? Все ли целы, все ли такими же, какими я оставил, главное, ты. Ново и интересно многое: и башкирцы, от которых Геродотом пахнет, и русские мужики, и деревни, особенно прелестные по простоте и доброте народа… Рассказывать я тебе, вообще, буду много и буду сердиться, что ты слушаешь, как пищит Маша, а не то, что я говорю. Будет ли это и когда?»
Софья Андреевна – мужу: «Я теперь, последнее время, ни о чем больше не могу думать, как о твоем приезде, ничто меня не интересует, и когда я об этом думаю, и тут случатся дети, я им внушаю, что папа скоро приедет, и целую их от радости, и они понимают… Я так много двигаюсь, чтобы не скучать, что теперь вся моя энергия пропала, сижу, жду тебя, и только и могу думать в подробностях о тебе, о твоем приезде; радоваться и наслаждаться мыслью, что скоро увижу тебя. Даже пишу тебе не весело и не охотно, а прежде это составляло мою радость и утешенье. Так я устала ждать, тревожиться, думать и скучать по тебе… Целую тебя в последний раз только письменно; скоро я тебя обниму в самом деле, и увижу, и расцелую твои милые глаза, которые так и вижу теперь улыбающимися и добрыми, и взволнованными».
Лев Николаевич: «Вчера был счастливый день. Я измучился ожиданием писем, и приехавший башкирец из Самары объявил, что писем нет, а взял их какой-то русский. Русский мог быть приказчик с хутора или приказчик от Тимрота [125] , которым я обоим поручил быть на почте. Я оседлал лошадь и поехал к обоим. У одного нет; приезжаю к Тимроту: – «Приехал приказчик?» – «Нет. Но барыня ездила в Самару и привезла вот какую гору писем», – говорил мне мужик. – «Мне есть?» – «Все вам». – Прихожу, действительно, четыре письма твои, одно от Лизы, прекрасное, премилое письмо Урусова и Фета два. Я читал их тут же на дворе, и наивный мужик идет мимо: «что, правда, бугор там?» Твоя карточка [126] тут же. Мне очень была и есть (потому что часто смотрю) приятна, хотя первое впечатление было неприятное. Ты показалась мне и стара, и худа, и жалка. Впрочем, после разлуки всегда и портрет, и лицо само человека, которого не любишь, а больше что-то (как я тебя), производит впечатление разочарования.» В воображении своем вижу я тебя всегда точно такою, какая ты есть, но совершеннее. А действительность несовершенна. Теперь я помирился с портретом, и он мне приятен, и очень. Письма твои все перечел раза три. Пиши, пожалуйста, чаще и больше. Хотя не скоро приходят, но с адресом в Самару они все дойдут; только за неделю до моего отъезда, т. е. с 24 июля, остановись писать, а напиши 25-го, положим, в Нижний, на почту, до востребования, а 27-го, 28-го в Москву, до востребования… В понедельник, 12-го, буду писать еще. Меня очень обрадовало то, что ты к Маше стала нежнее. Я так ее очень люблю, и мне грустно было, что ты к ней была холодна. Портрет твой похож на мученицу, но все-таки я ему рад».
«С тех пор, как ты мне написала о Бибикове [127] , я каждый день смотрю по дороге и жду его. Если бы он приехал, я был бы очень счастлив и угостил бы его всем тем, чем он любит, и, наверное, предпринял бы поездку в Уфу (все по башкирам), 400 верст, и оттуда уже прямо бы вернулся на пароходе по реке Белой в Каму и из Камы в Волгу. Теперь я этой поездки, хотя и мечтаю о ней, почти наверное, не сделаю. Боюсь, что она задержит меня хоть на день приездом домой. С каждым днем, что я врознь от тебя, я все сильнее и тревожнее, и страстнее думаю о тебе, и все тяжелее мне. Про это нельзя говорить. Теперь остается шестнадцать дней… После моего последнего письма я получил еще два письма от тебя. Хотел написать: душенька, пиши чаще и больше, но на это мое письмо едва ли ты успеешь ответить иначе как в Нижний Новгород. Письма твои, однако, мне уже, вероятно, вреднее всех греков тем волнением, которое они мне делают. Тем более, что я их получаю вдруг. Я не мог их читать без слез, и весь дрожу, и сердце бьется. И ты пишешь, что придет в голову, а мне каждое слово значительно, и все их перечитываю».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});