Казанова - Эндрю Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ощущал ее дрожь, слышал прерывистые вздохи. От этих стонов великолепного отчаяния, от негромкой музыки страсти и готовности к насилию у любовников всегда идет голова кругом. Казанова сорвал парик и швырнул его на траву. Ее юбки и нижнее белье задрались и сбились в кучу вокруг бедер. Волна шелка и надушенного белья продолжала ползти. И вот наконец — о consolazione[22] — парадоксальный глаз, наиболее источающий слезы в момент наивысшего наслаждения, укрыт лишь прозрачным полумраком.
Шевалье впился ногтями в бриджи. Он желал бы их сорвать, словно они были из легкой, тонкой бумаги, но когда принялся расстегивать пуговицы, что-то у него разладилось. Минутное невнимание к чувственной погоде внутри, и все пошло насмарку. Он с ужасом вздохнул и понял, что оказался жертвой случайности, простительной только новичку. Обычно при таких казусах он не испытывал ни стыда, ни неудобства, и ему было нечего терять, кроме остатков гордости или стоимости хорошего ужина. Однако сейчас это приобрело масштабы настоящей катастрофы.
Казанова надеялся, что Шарпийон не заметила его слабости, и по-прежнему отчаянно тискал, щипал и кусал ее юное тело, покрывал его поцелуями, но вскоре она поняла, что он не сможет ею овладеть, и села. Вопреки его опасениям, девушка не смеялась. Она расправила кудри, одернула юбки и тактично не обращала на него внимания. Он умолял простить его. Конечно, в девяноста девяти случаях из ста… Не примет ли она это как дань ее красоте? Если она хоть на миг простит его и милостиво позволит продолжить, все придет в норму. И правда, он переборол себя предельным усилием воли и доказал ей это — доказал грубо, не поскупившись на угрозы и оторвав две пуговицы…
— Я думаю, — сказала Шарпийон и окинула его беглым взглядом, — что нам лучше поискать остальных.
Он посмотрел на нее с отвисшей от изумления челюстью. Будь она порасторопнее, ей бы удалось от него убежать. Но Шарпийон растерялась, упустила минуту и, когда поднялась с травы, он схватил ее за руку и снова привлек к себе.
— Мне не нравится, как вы глядите на меня, мсье, — проговорила она. — По-моему, за один день мы сделали уже достаточно.
— Вы сошли с ума? — прошипел он. — Неужели вы вообразили себе, что я смогу вас отпустить?
Он продолжал держать ее одной рукой, а другой полез в карман и достал свой складной нож, свою маленькую венецианскую палочку-выручалочку на все случаи жизни, вынул зубами лезвие и приставил к ее шее. Уколол — и извлек капельку крови. Затем его осенило мрачное вдохновение, поднявшееся из глубин психики, и он приставил лезвие к собственному горлу.
— Мсье, — проговорила она, постаравшись, чтобы ее голос прозвучал с устрашающим мужеством. — Вы, кажется, так и не решили, кого именно собираетесь убить. И если сейчас же не сделаете свой выбор, то холодный воздух убьет нас обоих.
Шарпийон попробовала встать, но он удержал ее. И торопливо, боясь осечься, обрушил на нее целый град отборной ругани, не забыв ни одного словца, какое мужчина только может адресовать женщине. Когда он кончил, вокруг заметно стемнело.
— Я такая, как есть, мсье, — ответила девушка.
— Мне вас жаль, — чуть слышно произнес он и понял, что еще никогда не чувствовал себя столь усталым и опустошенным.
— И мне вас жаль, — без всякой злобы промолвила она.
Где-то вдали, в парке, раздался голос искавшего их Малингана. Шарпийон наконец вырвалась и освободилась, встала на ноги и смахнула с платья засохшую травинку. Она еще раз смерила шевалье долгим, не поддающимся прочтению взглядом, а потом быстро двинулась по тропинке между оградами. Ее голова вырисовывалась на фоне первых звезд, вспыхнувших на алмазно-синем вечернем небе. Их тяжелый, равнодушный свет струился над силуэтами дворцовых труб. Казанова по-прежнему стоял на коленях, с приставленным к собственному горлу ножом и с бычачьей эрекцией, и несколько минут не мог оторвать от них глаз.
…
— Синьор, вы не сумели скрыть ваш искренний порыв. Секрет вашего обаяния стал причиной вашего бездействия.
— Я благодарен, синьора, что вы не отказываете мне в былом обаянии.
— Ваш рассказ это подтверждает. Однако для Шарпийон одного обаяния, кажется, было недостаточно.
— Я так никогда в этом и не разобрался. Но, должно быть, вы правы.
Все это было так давно… Но откуда Шарпийон знала, что случится в лабиринте? Неужели она постоянно была на шаг впереди?
— Конечно, синьор, вы были значительно старше ее.
— Ха. Ничего особенного в этом нет, синьора. Хорошо известно, что молодые девушки предпочитают мужчин постарше. Более опытных. Более…
— Богатых?
— Глаза девушек разгораются от блеска золота. Это лучший возбудитель. Они скорее выберут золото, чем красивое лицо.
— Я бы сказала, синьор, что мужчина, которому нечего больше предложить, должен, по крайней мере, располагать деньгами, если не желает проводить вечера в одиночестве. Ну, а что вы скажете о молодой женщине, съевшей банкноту?
— Деньги значили для ее желудка больше, чем для кошелька.
— А Шарпийон?
— Она, подобно неурожаю, взвинчивала цену на хлеб, зная, что люди в любом случае заплатят за что-то настолько дефицитное и необходимое.
— Вы когда-нибудь думали, синьор, как повели бы себя на ее месте? Мне кажется, что вы с ней похожи, как две капли воды. Но скажите мне, вы по-прежнему считаете, что она не питала к вам никаких нежных чувств?
— Я считаю, что она меня ненавидела.
— Хотя заявляла о своей любви.
— И не раз.
— Но вы ей не верили. Вы предпочли полагаться на золото.
Он поморщился. Неужели на каком-то повороте судьбы он утратил веру в человеческое сердце?
— Синьора, — начал он. — Мы все рождены в счетных конторах…
Но не договорил, зашедшись внезапным кашлем, разбрызгивая по сторонам мокроту. Он сплюнул в свой носовой платок, а затем, совсем как старуха, заткнул его за обшлаг рукава.
— Я часто размышлял над тем, — сказал он, поглядев на свечу и прикинув, много ли воска сгорело и сколько еще осталось, — что когда люди говорят о любви, каждый вкладывает в это слово свой смысл. И все понимают ее по-разному.
— Нет, синьор, для каждого она значит одно и то же. Но вы прервали свой рассказ. А мне хотелось бы узнать, какой новый план у вас появился, когда вы в конце концов выбрались из лабиринта.
Он покачал головой:
— По-вашему, я из него выбрался, синьора? А вот я в этом сомневаюсь…
глава 17
— Есть некая граница, — произнес Джонсон, приколачивая молотком и закрепляя декоративный падуб над оконной перекладиной, — за которой мы перестаем что-либо понимать. Это, если угодно, последний предел рассудка, один шаг дальше — и язык и вся энергия разума делаются бессильны. Они ничего не могут нам дать. Мы никогда не сумеем разъяснить до конца наши деяния и не проникнем в душу другого человека во всей ее полноте. Это, мсье, прерогатива нашего Творца.