Нежная душа - Александр Минкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, вот-вот услышим начальственное: ничего, введете новых. Введем, конечно, никуда не денемся. Но хорошо ли будут делать дело люди, срочно введенные на роли ученых, врачей, изобретателей? – это ведь не Полония играть…
Я говорю со старым вспыльчивым человеком, повидавшим всякое и хлебнувшим всего – и у Берии «плясал», и с «коктейлем Молотова» (бутыьлка с зажигательной смесью) немецкие танки встречал, и с генсеками ссорился. Мучаю его неприятными вопросами, а он мучает меня, уходя – по его словам – от ответов, как боксер от ударов. И он прав. Ибо сколько можно притворяться, что спрашиваешь, и заставлять человека притворяться, будто он отвечает. Всё всем известно, и надоело говорить, надоело прикидываться.
Театр в раздрыге, эйфория по поводу возвращения Мастера прошла, актеры не в форме, Мастеру не удается их сплотить. Жаль. Но что поделать – и страна в раз-дрыге, и общественная эйфория, увы, прошла, и мы все не в форме, и президенту не видать желанной консолидации как своих ушей*.
Любимов поставил два десятка знаменитых спектаклей, он театральная эпоха, но он сделал бы в десять раз больше, если б не сдавал спектакли тупым, лживым, подлым шкурникам по пять, шесть, десять раз. Голландский фермер один кормит сто тринадцать человек. Наш – кое-как четверых. Голландец – вольный, наш – подконвойный. А разве художницу надо меньше свободы, чем пахарю?
* Редактор «Огонька» поправил: остается только мечтать о желанной консолидации.
1990
Не судьба!.
Словно девочки-сестры
Из непрожитых лет…
Бродский.
«Ни страны, ни погоста…»
В первый раз Юрий Погребничко ставил «Три сестры» на Таганке. В 1980 году. В новом (к Олимпиа-де-80) роскошном здании. Долго мучился. Спектакль забрал в хозяйские руки главный режиссер Таганки Юрий Любимов. На ночной генеральной репетиции переполненный зал грохнул: на реплику: «Полковник! Из Москвы!» – полковник Вершинин появился с двумя авоськами: в одной – апельсины, в другой – колбаса. Эту и подобные «таганские штучки» цензоры приказали из спектакля убрать. Премьеру сыграли в апреле 1981-го. Успех был огромный. В финале артиллерийский дивизион отправился в Царство Польское. Чеховская реплика звучала грубым намеком: ограниченный контингент Сороковой армии уже трудился в Афганистане, а Польша ввела военное положение, лишь бы избежать братской помощи.
…Теперь русские артиллеристы из Царства Польского вернулись.
Во второй раз Юрий Погребничко поставил «Три сестры» в собственном театре – в аварийном полуподвале на улице Станкевича*. В 1990-м. Десять лет спустя. И каких!
Гробовые годы. Мор на правителей, мор на мальчишек; позолоченные – у Кремлевской стены, цинковые – на остальной территории СССР.
По ужасной печали этот спектакль не наследник Таганки. Он – от «Трех сестер» Эфроса. Та печальнейшая постановка родилась весной 1968-го и предсказала август 1968-го, и запретили ее вместе с Пражской весной. За чеховские постановки Анатолий Эфрос получил ярлык пессимиста – тогда опасный.
«Три сестры» Эфроса – комедия отчаяния.
«Три сестры» Погребничко – шутовство обреченных.
Каким-то чудом, каким-то чутьем Погребничко осенью 1990-го угадал и предсказал тоску, разбитые надежды и траур января 1991-го.
Спектакль переполнен сценами прощания. Он весь – бесконечное прощание. Без надежд на встречу впереди. Разве что там, где ни плача, ни воздыханий.
(Сытая бюргерская постановка Петера Штайна, где все правильно, все хрестоматийно, все по Станиславскому, где даже птички поют по ремаркам, где трогательные Schwestern старательно страдают по немецкому учебнику о русской душе, – спасибо, Штайн, вы сделали нам красиво. На Западе нам все время делают красиво: красивого доктора Живаго – в Голливуде, красивого Ивана Денисовича – в Лондоне… Полезный безвкусный фарш в красивой коробке – спасибо.)
* Теперь (опять) Вознесенский переулок.
Дивизион уходит. Офицеры зашли попрощаться.
Четырежды подряд повторяют актеры сцену прощания! С теми же объятиями, с теми же репликами. Но это типичное для Погребничко театральное хулиганство не ощущается ни как телевизионный повтор, ни как кинодубли. Это не четырехкратный повтор одной сцены. Это просто одна сцена, где нелепые люди, обнявшись, поцеловавшись, простившись, заплакав, начинают, произнося те же слова, прощаться и плакать снова. И снова. И снова. Нелепая сцена. Смешно до слез.
За шутовством – горечь. Офицеры действительно уходят навсегда. И не потому только, что это царские офицеры (белые, как их скоро назовут красные). И впереди: кому – стенка, кому – Париж. Ушло время, ушла эпоха, а не только белые люди. И нам никогда не дождаться, чтобы самая интеллигентная женщина города сказала:
– Самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди – это военные!
Не дождаться, не дожить. И дело уже не в белых, не в красных, не в личном благородстве честных майоров и пылких полковников.
Кого сейчас опечалит уход гарнизона. Кого осчастливит приход.
Никогда прежде не замечал (замечали ли чехове-ды?), сколько раз звучит в «Трех сестрах» усталое обреченное «Все равно!». Больше двадцати! Слишком много для случайного повторения.
Пьеса пишется долго, мучительно, десятки раз читается вслух. Будь бесчисленные «все равно!» случайными, профессионал Чехов их, конечно, заметил бы и сократил.
Оставил. Более того, поставил в финал Чебуты-кина – запойного алкоголика, врача-убийцу, усталого циника, который десять минут назад спокойно рассудил: «Одним бароном больше – одним бароном меньше – все равно!» – а теперь заканчивает весь спектакль тем же безнадежным равнодушным «все равно!» и бессмысленной, как вся эта жизнь, «тара-ра-бум-бией».
Из Киева в Москву, в Москву, в Москву приезжает актриса Наталья Рожкова, чтобы потрясающе по-ресторанному, по-шантанному, по-парижски-эмигрантски, с огромной силой, с надрывом, но без грана пошлости петь в спектакле Погребничко сумасшедшие романсы времен Первой мировой войны и Третьей русской революции. Что же, режиссер в Москве не нашел певичку? Такую – не нашел. Такая нашлась только в Киеве. Ездит. Три дня в дороге, три минуты на сцене. Я ее понимаю. В таком спектакле играть – хоть на край света.
Прощаются с Ириной и бароном офицеры дивизиона. Издалека еле слышно доносятся команды – там уже построились:
– Пара-ад!.. Смир-на!.. К торжественному маршу!.. Побатальонно!..
Господи! Какой немец, какой иностранец в этих чуть слышных, тише комариного звона, с края света летящих криках узнает маршальскую оттяжку и ни с чем не схожее эхо главной площади, мечущееся между главным магазином и зубчатой стеной: ия! ия! ия!.. аю! аю! аю!..
Они в Москве! Я знал, что они в Москве! Еще когда Ирина просила: «В Москву! в Москву!» – по ее блуждающей, полубезумной, полусмущенной улыбке я догадался, что это – старая, давно никому не смешная семейная шутка; слова, когда-то с рыданием звучавшие в провинции, потом – со счастливым смехом – в Москве, а потом… все равно. От себя не убежишь. Да и что в той Москве, если живешь в аварийном подвале, и нет надежд, и забыт с трудом выученный, но так и не пригодившийся итальянский, и некрасивого нелюбимого жениха холодный офицер зачем-то убьет через полчаса.
Но пока – прощание. Пока еще живы. Хотя и сидят (на дорожку!) на длинном цинковом прозекторском столе. И длинная худая женщина в белом несет мимо них поднос с шампанским в высоких бокалах. Ирина и Тузенбах доверчиво потянулись к бокалам, но поднос, не остановившись, проплыл мимо, и они, удивленные, еще не понимая, в чем дело, застыли с протянутыми пустыми руками, удивленно глядя вслед уплывшему вину.
– Пара-ад!.. Смир-на!.. – пропел маршал на невидимой далекой площади.
И опять прошла женщина с шампанским, и опять не дала; и протянутые руки опять остались пустыми, но теперь Тузенбах и Ирина, кажется, что-то поняли. И когда шампанское поплыло мимо в третий раз, они рук уже не протянули, даже не взглянули в сторону счастья, даже отвернулись. Они поняли. И не хотели просить даже взглядом. Зачем унижаться, если не судьба.
Я понимаю. Я с ними. И если Бог приведет дожить до третьей оттепели – я даже головы не поверну.
Но не грустите. Не все так печально. Кому-то везет, жизнь меняется к лучшему, и Наташа, которая во втором акте говорила по-французски ужасно, в четвертом – парле франсэ безукоризненно. Парфэтман.
1991
P.S. «Траур января 1991-го» – это танки в Вильнюсе, уничтожившие все надежды. А рецензия вышла в июле. А Погребничко прочел ее 19 августа, в Одессе, в день, когда по улицам Москвы плыли танки, а по ТУ – лебеди. Он рассказывал потом, что прочел и – призадумался. После такой рецензии возвращаться – в Москву, в Москву! – казалось опасно. Сейчас легко шутить, а 19 августа 1991-го весь мир вздрогнул.
ВИРТУОЗНАЯ ИГРА КРАПЛЕНЫМИ КАРТАМИ
Если бы сочинитель этого спектакля сыграл Пирама и удавился подвязкой Фисбы, то это была бы отличная трагедия и прекрасно исполненная;