А фронт был далеко - Сергей Бетев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале марта Ольга-продавщица, бессильная постичь Афонин недуг, перед закрытием магазина старательно смела хлебные крошки в кулек и сама отнесла Афоне, которого застала на топчане.
— Афоня, скажи ты ради Христа, что у тебя болит? — обратилась к нему, как к маленькому.
— Душа болит, родимая.
Плюнула на все, решилась идти к Завьялову. И Александр Павлович ненароком заглянул к Афоне на огонек. Но не успел и слова сказать, как хозяин опередил его:
— Вот ведь чудеса, Александр Павлович! Ей-богу, завтра собирался к тебе в кабинет прибыть.
— Что за важное дело? — довольный бодростью Афони, спросил Завьялов.
— А помнишь, разговор-то наш при свиданьице?
— О чем это ты?
— В прошлом году в березовой роще.
— Ну-ну?
— Сказывал ты тогда про текущий момент. И разное… Ну, могилки-то подправили, видел я. Это хорошо. А еще про молодняк, детишек то есть. Шибко ослабели ребятишки.
— Понимаю, — потускнел Завьялов. Заговорил после молчания: — Могу сказать то, что никому бы не сказал, да и тебе — не для передачи… Только сейчас, перед тем как зайти к тебе, был я в магазине. И строго-настрого запретил Ольге выдавать хлеб вперед больше чем за день. И вот почему: если сегодня Купавиной выдать хлеб вперед за два дня, то завтра в магазин нечего будет везти. И так через день уже выдаем овсяный да пеклеванный.
— Выходит, край приходит? — спросил напрямик Афоня.
— Не край, а трудно, Афоня, — ответил Завьялов. — Теперь мы уже знаем, что это последняя такая весна, А как ее переживем, я и сам не представляю.
— Сказывал ты тогда, что детишек непременно надо сохранить.
— И сейчас говорю.
— А как?
— Не знаю. — Завьялов наклонил голову, обхватив ее руками. Впервые Афоня видел такое. А Завьялов говорил словно для себя. — Не знаю. Но надо. Наш долг это. И перед собой. И перед теми, кто придет с войны. И перед всей жизнью, которую строили и за которую сейчас… умираем.
— Долг, значит?
Помолчали.
— Сам-то как? — спросил наконец Александр Павлович.
— А я что? Я живу.
— Вижу. Не про то говорю. Прихварываешь, а к фельдшерам не идешь.
— А зачем к ним? — улыбнулся Афоня. — У них пилюли хоть и не по карточкам, да я их не ем.
— Ты со мной не шути, не надо, Афоня, — не принял его тона Завьялов. — Ты каждую ночь сидишь у магазина на завалинке, иной раз холодно, другой — ветер. У тебя же есть вот эта будка, у нее окошечко прямо на магазин. Вот и сиди в ней, посматривай… И еще, распорядился я в орсе, привезут тебе картошки мешок.
Афоня не ответил. Завьялов почувствовал себя неловко.
— В эту зиму мы многим помогали по силе возможности. Так что все это законно.
— Спасибо, Александр Павлович, — тихо сказал Афоня. — Большое тебе спасибо!
А у самого сильно заколотилось сердце. Сразу увидел и садыковских ребятишек, и Степановых девчонок, и Петруся, и еще других…
— Знаем, что ни огорода у тебя, ни приварка домашнего, — слышался голос Завьялова.
…У тех, кто видел Афоню в последующие дни, посветлело на душе: опять хлопотал, суетился он у своей караулки, появлялся то в одном, то в другом конце Купавиной.
И вдруг заметили как-то, что Афонины валенки, знакомые всем с незапамятных времен, обсоюзенные и не единожды подшитые, разрезаны сзади по голенищам.
Пригляделись. Сомнений не осталось: у Афони был отек.
Всполошившись, бабы снова потащили в сторожку разную еду. Но пришел апрель, а их старания не помогли. Афоня, ничего не замечая, как и прежде, глядел из-под ладони на теплеющее солнышко, в размышлении скреб затылок под старенькой шапчонкой и шел по станции, с виду приветливый, только очень озабоченный.
Афоня все понимал сам. Видел он и дорогое ему сочувствие людей, с благодарностью в душе принимал помощь купавинцев и счастливым считал себя потому, что лучшие годы жизни провел с ними в дружбе и не без радостей.
И объяснять ему встревоженным купавинцам было нечего. Да и не смог бы он этого сделать.
Как сказать вдруг всем, что он любит их? Потому и обманывает их дорогостоящую заботу, что любит, и любовь эта вовсе не простая. И пришла она не в тот день, когда он с узелком в руке — со сменой белья — явился в строительный еще тогда орс и спросил для себя работы, любой, только не очень тяжелой, потому как находится на инвалидном положении. И его участливо выслушали, долго думали, как помочь человеку: легкой работы на Купавиной не знали, а отпустить приезжего человека ни с чем казалось неловко. Тогда-то и вспомнили про магазин, к которому для порядка полагается и сторож. Тут же придумали Афоне и жилье, положили жалованье, а через неделю нашли где-то берданку и к ней — девять патронов.
Так начал он свою жизнь на новом месте, в Купавиной, не ожидая от нее ни особых милостей, ни особых перемен в судьбе, заботясь лишь о том, чтобы, как полагается, исполнять дело.
Сейчас Афоня и не смог бы припомнить, с кем он познакомился впервые, с кем — потом. Казалось — со всеми сразу. В ту пору купавинцы-то отличались от него немногим, сами только-только осваивались на новом месте. Единственное, что роднило их, так это соседние деревни, из которых они перебрались сюда. Работали с утра до ночи. Большую часть времени требовала стройка, а в остальное кое-как устраивали собственное жилье: из первых двух бараков, в которых семья от семьи отделялась лишь перегородкой, всем хотелось уйти под свою крышу да завести для подспорья хоть какое-нибудь хозяйство. При такой жизни разве до знакомства?
Но трудовая, с мозолистыми руками Купавина была только половиной населения. С первых же дней стройки ее улицу заняла другая половина — беспечная, веселая, шумливая, а часто и драчливая. Предоставленная себе, неутомимая в выдумках, с ненасытным любопытством, она не поступалась ни единой возможностью новых знакомств. Она-то первой и признала Афоню, потому что он оказался доступнее других. Через этих-то маленьких купавинцев и началось родство с остальными, хотя и шло оно каким-то обратным порядком.
— Ты чей? — спрашивал Афоня мальчишку, вертевшегося возле его сторожки.
— Ялунин я, Санька.
— Какого Ялунина?
— Бригадира.
Так и получалось, что Афоня узнавал бригадира Ялунина, хоть и не видел его еще. Потом рабочего Полыхаева, который оказался на Купавиной самого высокого роста. А потом, когда через — бог его знает! — какое время пришлось разговориться с Ялуниным, то выходило, что и знакомые они уже старые, потому что Саньку-то его знал давно.
Да и взрослые купавинцы сводили знакомство с Афоней почти тем же порядком. Завязывался пустяшный разговор, и собеседник, заметив любопытствующий взгляд Афони, вдруг решал нужным добавить:
— Да ты знать нас должен — Полыхаевы мы. Мой Васька у тебя частенько в гостях пасется…
— Ну, ясное дело, знаю! — радовался Афоня.
И получалось: вроде бы и родня давно. А раз так, то разве можно было обойти Афоню первыми малосольными огурцами? И хозяйка гордость свою утешила: у первой поспели! И мужика порадовали, у которого хозяйства нет. Как обойти доброго знакомого? А разве мог Афоня смолчать, если долго не видел возле себя Гешку Карнаухова? Нет, конечно. И только примечал возле магазина его мать, спрашивал:
— Не захворал ли парень-то твой?
— Захворал, захворал, — с готовностью отвечала та, обрадованная участием. — Ума не приложу, что делать: горит весь.
— А ты его горячим чайком с малинкой напои — да на печь, под шубу, — советовал Афоня.
И та на другой день сообщала, что полегчало парню. А сам Афоня Гешку встречал потом по-другому:
— Выздоровел? А то мать-то извелась вся.
Так и становились близкими людьми, чуть не родней. И уже казалось Афоне, что не год-два прожил вместе с купавинцами, а всего лишь расставался с ними ненадолго. И вот, к всеобщей радости, вернулся.
Да, он любил их, купавинцев!
Но как пришла эта любовь, объяснить бы не смог.
И вот весна…
В тот день у него как будто перестали болеть ноги, дышалось легко и не кружилась голова. Утро принесло с собой ту ясность, которая стирает все полукраски: среди белого снега чернели пятна проталин, небо залила ровная голубизна, и дома, деревья, телеграфные столбы с нитками проводов казались нарисованными.
Весна раньше всех приходила в березовую рощу, и Афоня всегда ждал ее здесь. И на этот раз роща встретила его приветливо, как старого друга. Он же глядел на знакомые березы и невольно дивился их стойкой красоте, над которой не властны ни ненастья, ни время. Тепло отогрело их, и повлажневшая кора уже не могла скрыть пробуждающуюся внутри жизнь, которая начинала гнать живительные токи вверх, к высоким кронам, где каждая ветка волновалась от сладкого ожидания первых почек. Но радость новой жизни не заглушила в памяти недавние тяжелые дни: там, где к прошлогодним могильным холмам вдвое больше прибавилось новых, березы стояли грустные и задумчивые.