Козел отпущения - Рене Жирар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно ясно понимать смехотворность и гнусность подобного смешения. Точно такую же нелепую гнусность мы бы совершили, если бы, например, отказались различать антисемитизм Гийома и разоблачение его антисемитизма у современного историка под тем предлогом, что, мол, и текст Гийома, и текст этого историка оба тесно связаны с козлом отпущения в некоем неопределенном смысле. Такое смешение поистине стало бы верхом гротеска или интеллектуальной извращенности.
Поэтому прежде чем в связи с каким-то текстом говорить о козле отпущения, нужно поставить вопрос, идет ли речь о козле отпущения данного текста (о скрытом структурирующем принципе) или же речь идет о козле отпущения внутри данного текста (об эксплицитной теме). Лишь в первом случае следует определять этот текст как гонительский, целиком подчиненный гонительской репрезентации. Этим текстом управляет эффект козла отпущения, но сам текст об этом эффекте не говорит. Во втором же случае, напротив, текст говорит об эффекте козла отпущения, но им не управляется. Такой текст уже не просто сам не является гонительским, но он открывает правду о гонении.
Пример с антисемитизмом и его историками ясно показывает, что это различие очень просто, проще некуда. Но вот что интересно: как только мы переносим это различие на примеры другого типа — мифологию и евангельский текст — никто уже его не понимает, никто уже его не узнаёт.
Мои цензоры не допускают, что можно читать мифологию тем же способом, каким все мы читаем Гийома де Машо. Они не могут вообразить применение к мифам той же процедуры, которую они сами применяют к весьма похожим текстам. Вооружившись ярким фонарем, они тщетно ищут в текстах, которые я разбираю, то, чего они там никогда не найдут и не могут найти, — тему или мотив козла отпущения. Говорят о теме и о мотиве, разумеется, они, а не я — они не понимают, что я говорю о структурирующем принципе.
Они упрекают меня в том, что я вижу то, чего нет, прибавляю к мифам то, что не встречается в самих мифах. С текстом в руках они призывают меня указать им слово, строку, пассаж, которые бы недвусмысленно обозначали пресловутого козла отпущения, о котором я говорю. Мне нечего ответить на это требование, и тогда они заявляют, что окончательно меня опровергли.
Мифы безмолвствуют о козле отпущения. Вот, казалось бы, великое открытие! Его должен был бы совершить, по мнению моих цензоров, я, поскольку они сами совершают его, читая мои книги. Они усердно внушают мне эту важную истину. Все они видят во мне типичный случай той болезни — «французской» или «американской», кому как нравится, — которая называется дух системы. Такие люди, как я, видят и слышат лишь то, что подтверждает их теорию, а все остальное безжалостно устраняют. Я все свожу к одной теме. Я изобретаю новый редукционизм. Подобно множеству других предшественников, я выбрал частный факт и безмерно его раздул в ущерб остальным.
Эти критики рассуждают так, как если бы иногда козел отпущения все-таки встречался в мифах под своим именем. Наверное, чтобы не слишком меня обижать, они готовы на уступки, они согласны отвести укромный уголок козлу отпущения, попросив, видимо, другие темы и мотивы немного ужаться, чтобы приютить новичка. По-моему, они слишком добры. Козел отпущения в том смысле, какой меня интересует, не занимает в мифах вообще никакого места. Если бы он это место в них занимал, то я оказался бы совершенно неправ, а «моя теория» рухнула бы. Тогда он не смог бы быть тем, что я из него делаю, — а именно структурирующим принципом, который управляет всеми темами извне.
Смешно утверждать, будто текст Гийома де Машо не имеет ничего общего со структурой козла отпущения, под тем предлогом, что сам этот текст о козле отпущения не упоминает. Текст тем сильнее подчиняется эффекту козла отпущения, чем меньше он о нем говорит, чем меньше он способен выявить тот принцип, который им самим управляет. Именно в этом и только в этом случае текст целиком подчиняется виктимной иллюзии, подчиняется мнимой виновности жертвы, подчиняется магической каузальности.
Мы не настолько наивны, чтобы требовать, чтобы выражение «козел отпущения» или его эквивалент эксплицитно фигурировали в тех текстах, которые в силу своего гонительского характера наводят нас на мысль об этом понятии.
Если для того, чтобы расшифровать исторические гонительские репрезентации, мы бы ждали, пока сами творцы насилия возымеют любезность называть себя истребителями козлов отпущения, то мы рисковали бы прождать очень долго. Нам сильно повезло уже в том, что они оставили нам косвенные знаки своих гонений — пусть прозрачные, но все же требующие от нас интерпретации. Почему же иначе должно обстоять дело в мифах? Почему те же самые гонительские стереотипы или их явное сокрытие не могут и в мифах служить косвенными знаками того, что и мифы подчинены гонительской структурации, подчинены эффекту козла отпущения?
К недоразумению относительно мифов прибавляется другое недоразумение — относительно Евангелий. Мне вежливо и чуть не шепотом говорят, что я ошибаюсь: «Эти Евангелия, которые вы считаете чуждыми козлу отпущения и жертвенной структуре, совсем не таковы. Вспомните об агнце Божьем, вспомните о словах Каиафы. Вопреки тому, что вы думаете, Евангелия видят в Иисусе козла отпущения; вы этого не заметили, но это несомненно».
Это лишь другая сторона все того же недоразумения. В общем, если верить некоторым критикам, я извратил все явные данные всех разбираемых мной текстов; я вставил козлов отпущения во все тексты, где их нет, и я их убрал из всех текстов, где они есть. Опираясь на картину, в точности обратную той, какую требует моя теория, легко доказать, что я тону в полной бессвязности. Меня упрекают за наличие явных жертв везде, где мой тезис их исключает, и исключают их везде, где мой тезис их требует. И к тому же часто делают вывод, что я не понимаю основных принципов современной критики. И действительно: если я таков, каким меня изображают, то я не понимаю взаимную несовместимость структурирующего принципа и структурируемых тем. Это мне кажется самым поразительным — а может быть, вовсе и не поразительным, логика тут вполне прозрачная.
Во избежание путаницы я в двух моих последних книгах заменял «козла отпущения» на «жертву отпущения» везде, где шла речь о структурирующем принципе; второе выражение имело в моих глазах то преимущество, что предполагало вероятное присутствие реальных жертв за всякой гонительской репрезентацией. Но этой предосторожности оказалось недостаточно.
Как же получается, что читатели, располагающие (а это очевидно по их реакции на исторические гонения) всеми знаниями, необходимыми для понимания моего тезиса, могут так грубо ошибаться относительно «моей теории»?
Мы ограничиваем структурирующую функцию козла отпущения тем миром, который нас окружает, — глубже Средних веков мы не заходим. Как только мы переходим от исторических текстов к мифологическим и религиозным, мы буквально забываем эту функцию, сколь бы банальна она ни была, и замещаем ее ритуальным козлом отпущения — не в библейском смысле, который еще мог бы нас куда-то привести, а в смысле Фрэзера и его учеников, которые заводят нас в скучный тупик.
Разумеется, ритуалы — это действия таинственные, даже для тех, кто их практикует (и в особенности для них), однако это действия умышленные, сознательные. Культуры не могут практиковать свои ритуалы бессознательно. Ритуалы — это темы или мотивы внутри огромного культурного текста.
Поняв выражение «козел отпущения» исключительно в ритуальном смысле и обобщив это понимание, Фрэзер нанес этнографии значительный вред: он скрыл самое интересное значение этого выражения — то, которое возникло на заре Нового времени и которое, повторяю, в нашем языке никогда не обозначает никакого ритуала, никакой культурной темы, никакого культурного мотива, но обозначает бессознательный механизм гонительских репрезентации и действия, не ритуал, а механизм козла отпущения.
Фрэзер, изобретая свои ритуалы козла отпущения (поскольку он тоже не понял, что все ритуалы происходят от механизма козла отпущения), досаднейшим образом закоротил оппозицию между темой и структурой — впрочем, как и вся наука его времени. Он не увидел, что расхожее и банальное выражение «козел отпущения», которое у нас просится на язык при чтении текста Гийома де Машо, бесконечно более богато, более интересно и более чревато будущим, нежели все темы и все мотивы внутри той энциклопедии, чисто тематической и неизбежно неоднородной, которую он составлял. Фрэзер направился прямо к книге Левит, чтобы сделать из еврейского ритуала флагман целой ритуальной категории, на самом деле не существующей, ни разу не задавшись вопросом, нет ли какой-то связи между религией как таковой и тем феноменом, о котором все мы говорим, когда заявляем, что некий индивид или некое меньшинство служат большинству «козлом отпущения». Он не увидел, что здесь есть нечто существенное — то, что нужно учитывать во всяком размышлении о козле отпущения. Он не увидел продолжения этого феномена в нашем собственном универсуме; он увидел только грубое суеверие, от которого нас должны окончательно избавить атеизм и позитивизм. Он увидел в христианстве реликт или даже последний триумф этого суеверия.