Карандаш плотника - Мануэль Ривас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал Новоа Сантоса, отозвался Касаль. Я издал одну его работу и могу даже сказать, что мы были друзьями. Это был чудесный человек. Слишком необычный для нашей весьма неблагодарной страны.
Касаль, алькальд города Сантьяго, который прежде редкие свободные часы посвящал изданию книг, немного помолчал и грустно добавил: Бедняки звали его Ново Санто [4]. А вот церковная и университетская публика ненавидела. Был случай, когда он явился в казино и разнес там все к чертовой матери. Потому что в этом самом казино проигрался один мальчишка и покончил с собой из-за долгов. У Новоа была своя идеология, что-то вроде собственного кодекса жизненного поведения: надо быть в меру покладистым и в меру бунтовщиком. Когда он получил кафедру в Мадриде и читал вступительную лекцию, весь амфитеатр, две тысячи человек, слушал его стоя. Ему аплодировали, как артисту, как Карузо. А ведь говорил он о рефлексах организма!
Будучи студентом, я имел счастье побывать на одном его занятии, сказал Да Барка. Мы сопровождали учителя, когда он отправился осматривать одного умирающего старика. Случай был какой-то непонятный. Никто не мог поставить точный диагноз. В больнице для бедных стоял такой холод, что изо рта вместе со словами вылетали облачка пара. И дон Роберто, понятное дело, даже не стал осматривать больного, а только коротко на него глянул и сказал: Этот человек страдает от холода и голода. Дайте ему побольше горячего бульона и накройте двумя одеялами.
А что, доктор, вы и вправду верите в неприкаянные души? – простодушно спросил Домбодан.
Да Барка обвел собравшихся по-театральному пронзительным взглядом.
Да, я верю в неприкаянные души, потому что видел их собственными глазами. И при обстоятельствах не совсем обычных. Еще в студенческие годы однажды ночью я отправился в оссуарий, который находился рядом с кладбищем Бойсака. Мне вскоре предстоял экзамен, и нужна была определенная кость – эсфеноид, очень трудная для изучения. Забавная такая косточка: напоминает летучую мышь с раскрытыми крыльями! И там, уже на месте, я вдруг услышал то, что никак не походило на обычный шум, словно сама тишина пела григорианский гимн. Так вот: прямо перед собой я увидел цепочку огоньков. Это были они – уж простите меня за педантизм и занудство, – крохи эктоплазмы покойных.
Извинялся он напрасно, потому что все отлично поняли, что он имел в виду. Слушали его очень внимательно, хотя у одних глаза выражали полное доверие, у других – явное сомнение.
И что?
А ничего. Я ведь не забыл захватить с собой горсть табака – на случай, если попросят. Но они прошествовали мимо – молчаливые, как мотогонщики.
А куда они пошли? – оробело спросил Дом-бодан.
На сей раз доктор посмотрел на него серьезно, словно хотел предупредить, что в словах его не будет ни капли насмешки.
Туда, где царит Вечное Безразличие, друг мой.
Но потом, заметив растерянность Домбодана, с улыбкой поправился: думаю, на самом деле они отправились в Сан-Андрес-де-Тейшидо, куда спешат после смерти те, кто не побывал там при жизни [5]. Да, скорее всего, они двигались именно туда.
А я вам сейчас расскажу одну историю. Молчание нарушил типограф Мароньо, социалист, которого друзья прозвали О'Бо [6]. И это не сказка. Это случилось на самом деле.
А где случилось?
В Галисии, пояснил О'Бо с нажимом. Где еще такое может случиться?
А!
Так вот. В некоей деревне под названием Ман-доуро жили две сестры. Жили вдвоем, в простом доме, доставшемся им от родителей. Из дома было видно море и много кораблей, которые как раз там меняли курс, поворачивая из Европы в южные моря. Одну сестру звали Жизнь, а другую – Смерть. Они были пригожими девушками, здоровыми и веселыми.
И та, которую звали Смертью, тоже была красивой? – тревожно спросил Домбодан.
Да. И она тоже, но было у нее в лице что-то грубоватое, лошадиное. Однако сестры жили очень дружно, ладили меж собой. Вокруг них вилось много ухажеров, но девушки поклялись друг дружке, что кокетничать с парнями будут сколь душе угодно и даже принимать ухаживания, но навеки останутся вместе, никогда не разлучатся. И клятву свою держали. В праздничные дни сестры вместе ходили на танцы в деревню под названием Донайре, куда стекалась вся окрестная молодежь. Добираться до той деревни им приходилось по низкому заболоченному берегу – то место прозывалось Фронтейрой. Поэтому сестры всю дорогу шли в грубых деревянных башмаках, а нарядные туфельки несли в руках. У Смерти туфельки были белые, а у Жизни – черные.
А не наоборот?
Нет-нет. Я не оговорил. На самом-то деле и все остальные девушки поступали так же, как сестры. Шли в башмаках, а туфли несли с собой, чтобы не запачкались и к танцам оставались чистыми. И бывало, что у дверей стояла чуть не целая сотня пар деревянных башмаков – словно маленькие лодочки на песке. Парни ничего подобного себе, ясное дело, не позволяли. Они добирались туда верхом. И как только подъезжали поближе, заставляли коней выделывать всякие фокусы и фортели, чтобы покрасоваться и произвести впечатление на девушек.
Так время и шло, сестры ходили на танцы да любовь крутили, но рано или поздно непременно домой возвращались.
И вот однажды зимней ночью в море потерпел крушение корабль. Вы ведь сами знаете: в этих краях такие несчастья не редкость. Но то был случай не совсем обычный. Корабль назывался «Палермо», и вез он аккордеоны. Целую тысячу аккордеонов в деревянных футлярах. Вдруг налетел шторм, судно пошло ко дну, а весь груз волны выбросили на берег: море, все равно как взбесившийся докер, разбило ящики и вышвырнуло аккордеоны на песок. Аккордеоны всю ночь сами по себе играли, и мелодии их были по большей части очень печальными. Музыку подхватывал штормовой ветер и залетал с ней в окна домов. Две сестры, как и все девушки в округе, проснулись среди ночи и, не веря своим ушам, слушали небывалые напевы. А утром аккордеоны валялись на песке, словно тела утопленников. Все они оказались безнадежно испорченными. Все, кроме одного. Его отыскал в гроте юный рыбак. Он решил, что это дар судьбы, и выучился играть. Парень был весельчаком, душой любой компании, так что этот аккордеон небеса послали ему как нельзя кстати. Одна из сестер, Жизнь, увидала парня на танцах и влюбилась в него. Да так крепко, что решила: их любовь стоит дороже любых клятв и обещаний. И они вместе убежали, потому что Жизнь знала, какой у сестры бешеный нрав и какая она мстительная. А та и вправду замыслила отомстить. До сих пор не простила сестру. Бродит по дорогам, особенно в грозовые ночи, останавливается у тех домов, где на пороге башмаки стоят, и всякого встречного спрашивает: «Не видал ли ты случаем молодого аккордеониста и потаскуху Жизнь?» А того, кто отвечает, что знать ничего не знает и ведать не ведает, она с собой утаскивает.
Когда типограф Мароньо закончил свой рассказ, художник прошептал: Какая замечательная история!
Я услышал ее в одном кабаке. Такие заведения бывают полезней университетов.
Всех нас убьют! Вы что, не понимаете? Всех нас здесь перебьют!
Кричал арестант, который во время разговора сидел в углу, отдельно от остальных, погруженный в свои думы.
Вы там болтаете, рассказываете старушечьи байки. И делаете вид, будто не понимаете: всех нас здесь перебьют. Всех, всех! Всех до единого!
Они испуганно переглянулись, не зная, что теперь делать, словно синее жаркое небо над их головами вдруг разбилось на ледяные куски.
Доктор Да Барка подошел к нему и взял за руку.
Тихо, Бальдомир, тихо. Успокойся. Так можно и беду накликать.
5
Художнику удалось добыть плотницкий карандаш. И он носил его так же, как носят настоящие плотники, – за ухом, чтобы в любой миг можно было приняться за рисование. Прежде карандаш принадлежал Антонио Видалю, тому самому плотник)', что организовал восьмичасовую забастовку и писал этим карандашом заметки для «Корсара». Видаль подарил карандаш Пене Вильяверде, плотнику, жившему на побережье, у которого были две дочери – Марикинья и Фратернидад. Вильяверде, по его собственным словам, был анархистом и гуманистом и любое свое выступление на рабочих митингах начинал с рассуждений о любви: «Ты живешь как коммунист, только если ты любишь, и в той мере, в какой ты способен на любовь». Когда его взяли служить на железную дорогу, Вильяверде подарил карандаш своему другу-синдикалисту столяру Марсиалю Вильямору. И тот, незадолго до того как его прикончили парни из расстрельной команды, подарил карандаш художнику, увидев, как тот пытается рисовать обломком черепицы портик «Глория» [7].
По мере того как тянулись дни, отмеченные огненным шлейфом дурных предзнаменований, художник все больше сил отдавал своей тетради. Пока другие беседовали, он без устали делал их портреты.
Теперь художник объяснял, кто есть кто в портике.