Юношеский роман - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За все это удовольствие я заплатил двадцать копеек из последних восьмидесяти, оставшихся после поездки в багажном вагоне.
Но вот что удивительно. В своем письме я почему-то не упомянул о двух бревенчатых домах, которые я увидел на привокзальной площади. У них были провалены крыши, зияли черные дыры окон с вырванными рамами и кое-где обгорелые бревна срубов: следы недавнего налета на Минск немецких «цеппелинов», бомбивших железнодорожный узел. Впервые я увидел зловещие признаки нешуточной войны, дыхание смерти.
«От Минска я еду в воинском поезде. Поезд набит битком. В теплушках, где мне пришлось ехать вместе с другими нижними чинами, яблоку негде упасть. Смрад. Духота. Адский холод, потому что печей в теплушках нет, а снаружи двадцатиградусный мороз, хоть плачь!
На первой же станции прыгаю из теплушки и бегу к паровозу. Паровоз огромный, железный, весь как бы сочится кипятком. По сравнению с его колесами я кажусь себе совсем маленьким, как лилипут. Паровоз весь в жаркой испарине, как загнанная лошадь. Очень высоко в маленьком окошечке видно лицо машиниста. На подножке как бы висит в воздухе кочегар с жестяным чайником в руке. В чайнике кипяток. Чайник охвачен облаком пара.
– Дяденька! – кричу я снизу вверх. – Замерз! Возьмите меня к себе на паровоз!
Машинист смотрит на меня сверху строго, но тем не менее говорит:
– Лезьте!
Притащив из теплушки свои вещи, не без труда лезу вверх по железным ступеням и остальной путь совершаю на теплом паровозе, где пахнет машинным маслом и еловыми дровами (угля нет!). Снежная, панорама. Поля, похожие на белые застывшие озера. Хвойные леса, подобные островкам среди этих озер. Небо такое же белое, как снег. Небо сливается со снегами. Трудно уловить глазом волосок горизонта. Циферблат возле кипящего котла показывает скорость. Стрелка колеблется от тридцати до сорока верст в час. Из Минска мы выехали в одиннадцать, а уже в два часа по пути попадаются проволочные заграждения, палатки каких-то войсковых частей, среди снегов – казачьи разъезды: мохнатые лошадки и коренастые фигуры всадников с пиками. Как отлитые из бронзы.
Наконец в четыре часа, когда уже начинает темнеть, – станция Молодечно. Здесь исчезают последние следы мирной жизни. Здесь уже война. В зале первого класса давка. Офицеры заполнили все помещение. Они с жадностью хлебают дымящийся борщ, пьют из кружек чай, жуют хлеб. Это уже не ленивое жевание мирной жизни, как на остальных станциях, а еда с настоящим волчьим аппетитом. Да еще бы! Ведь адски холодно! Да это уже вовсе и не станционный буфет, а так называемый питательный пункт.
Вместе с поручиком садимся в кибитку, присланную за нами на станцию, и едем в бригаду, до которой, говорят, верст десять – пятнадцать. Настоящая, хорошая, прекрасно накатанная санная дорога с высокими ольховыми деревьями по обочинам.
Попадаются халупы, обсаженные вокруг воткнутыми в сугробы срубленными елками: маскировка?
Морозный ветер нес снег и покрывал нас с поручиком ледяной корочкой.
Под дугой колокольчик звенит, звенит, звенит однотонным ладным звоном. Валдайский колокольчик… Все побрякивает колокольчик, все побрякивает, и кажется, конца не будет этому однообразному колдовскому побрякиванию.
Заслушаешься!
И под его однообразный однотонный звук начинаешь вспоминать… Хорошо вспоминать под звук дорожного колокольчика, в синий зимний вечер, едучи в опасное, неизвестное место, – вспоминать о ком-нибудь милом, близком, хорошем: чувствовать неопределенную грусть – светлую и нежную…»
Грусть эта была адресована Миньоне, но уж конечно не ей одной, ох не ей одной…
Может быть, это вообще была не грусть, тем более светлая и нежная, а тайная душевная тревога, смутная догадка, что я сделал что-то совсем не то, позднее сожаление об утраченном прошлом, которое уже больше никогда не возвратится. А будущее темно и безрадостно.
И первые в жизни увидевши настоящую русскую зиму, я почему то посчитал, что парные сани, в которых ехал с поручиком, есть не что иное, как кибитка, представление о которой заимствовал из «Капитанской дочки», отчасти представив себя чем-то вроде Гринева. А может быть, тут сыграл роль и Полонский с его волшебными стихами.
«Ночь морозная смутно глядит под рогожу кибитки моей».
Впрочем, никакой рогожи не было. Сани были тесные, и я изрядно стеснял своим чемоданом поручика. Я старался как можно больше потесниться, что еще больше раздражало молчаливого поручика, не чаявшего поскорее доехать до места и наконец отвязаться от меня, ряженого мальчишки, навязанного ему генеральской дочкой.
По пути попалась маленькая бревенчатая церковка и вокруг нее дремучий бор: совсем как декорации из «Жизни за царя» в той картине, где поляки убивают саблями Сусанина. Суровая простота столетних елей, заваленных подушками снега.
Нас все время обгоняют, и нам навстречу мчатся сани с бубенчиками.
Звенит, звенит, звенит…
«Сквозь сон вижу милое лицо, милые движения, милый голос. Однако утомительно.
– Ямщик, скоро доедем?
– Скоро.
– Сколько осталось?
– Верстов семь. Ветер, ветер…
– Сколько?
– Верстов семь с гаком».
Оказывается, у них «с гаком» – это еще почти столько же или даже больше.
«Ветер мешает говорить. Губы еле открываются, как резиновые. Едем, едем. Думается, думается… Глаза сами собой закрываются. С трудом подымаешь веки, а вокруг все то же: бегущая назад дорога, ели, халупы, колокольчик. Словно только теперь его услышал. Да звенел ли он, когда я мечтал, когда дремал? Может быть, звенел, а может быть, и не звенел».
Помнится, изрядно укатала меня русская зимняя дорога, волнистый санный путь.
«Наконец приезжаем в селение Лебедев, где стоит бригада. На въезде почему-то стоит высокий шест с желтым флагом: Едем по улице и останавливаемся перед бревенчатой избой, обставленной вокруг срубленными елочками то ли для маскировки, то ли по случаю святок.
– Ну слава богу, – говорит поручик, – наконец приехали.
Следом за ним я вношу свой чемодан в сени, а оттуда в большую светлую комнату. Посередине длинный стол, покрытый клеенкой. Три походные кровати с офицерскими вещами на них. На стене часы. Почему-то это меня поражает: на фронте – и стенные часы! Уютно. Хорошо. Никого из офицеров нет. Мы пьем с поручиком чай, и я, встав по уставу «смирно», говорю:
– Разрешите, господин поручик, пойти представиться бригадному командиру?
– Пожалуйста, – с облегчением говорит поручик и кричит в сени: – Эй, кто там! Проводите господина вольноопределяющегося в управление бригады!
Я надеваю перчатки, папаху и выхожу следом за денщиком на улицу, где уже совсем темно и на небе звезды. Сугробы. Крепкий мороз. Елки. Все какое-то странное, незнакомое. Денщик показывает мне, куда идти: прямо, потом направо, потом чуть-чуть в сторону. Ни черта не понятно. Но денщик уже исчез в темноте. Иду наугад, вязну в сугробах. Вырастает силуэт солдата.
– Скажите, пожалуйста, как мне пройти в управление бригады?
– А черт его знает. Може, гдесь коло костела. Пошукайте. – И тут же исчезает во тьме морозной ночи.
Иду, вязну в снегу, снег набивается за голенища сапог. Наконец на фоне звездного неба, вырисовывается костел. Попадаю в какую-то канцелярию, где получаю от писарей, при свете керосиновой лампы играющих в дамки, точные сведения, как найти управление бригады. И вот – большая бревенчатая изба. У крыльца, как и всюду здесь, воткнутые в сугробы срубленные елочки маскировки. Стоит тройка. На облучке ямщик.
– Квартира командира бригады где?
– Должно, здесь. Я сам тута впервой.
Смело вбегаю на крыльцо, распахиваю дверь и попадаю в темные сени. Две двери. Одна направо. Другая прямо. Дверь, которая прямо, неплотно прикрыта, и ярко светится широкая щель.
Эх, чем черт не шутит!
Заламываю папаху и стучу в дверь, одновременно примечаю видную сквозь щель часть комнаты: большой стол, керосиновая лампа и стриженый затылок седовато-серебряной круглой головы генерала, в котором сразу узнаю Вашего папу.
– Войдите! – слышится его негромкий начальственно-властный голос.
Я разлетаюсь через всю комнату, останавливаюсь за четыре шага – строго по уставу, – неистово щелкаю каблуками своих юфтевых сапог… и все, что я приготовил отрапортовать, разлетается как дым. Генерал поднимает на меня свои зоркие, лиловатые, как у Вас, глаза, только сейчас в первый раз я замечаю, как Вы похожи на своего отца – и небольшим ростом, и осанкой, и выражением круглого лица, которое может быть, если захотите, таким добрым, и таким милым, и таким отчужденным.
В платок закутанные плечи, в глазах то нежность, а то лень, – и я в огне противоречий горю сегодня целый день.
Ваш папа улыбается:
– А, это вы! А я уж думал, что вы не приедете, раздумали воевать. Что ж это вы так опоздали?