Разные годы жизни - Ингрида Николаевна Соколова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребята, ребята! Они могли бы гонять мяч в одном дворе, встретиться в международном молодежном лагере, вместе штурмовать бастионы науки. Но война втянула их в свои омуты, и два непримиримых врага, с чертами ранней зрелости на лицах, стоят друг против друга. У Пети исцарапано лицо и в нескольких местах разорвана гимнастерка. Не колючками, ногтями и зубами.
...Мы шагаем под покровом тумана, как под надежной крышей: сейчас нас не заметит «костыль», сволочной воздушный шпик, надоедливо жужжащий над головой. С трудом удалось мне уговорить Петьку дойти до хозвзвода, чтобы починить изорванную гимнастерку.
— В тыл? Вот еще! — противится он и сердито поддает сапогом консервную банку с пестрой американской этикеткой. — Не потому, что устал. Просто противно глядеть на тыловых крыс.
Какой уж там тыл, сколько тут от передовой... Путь наш короток, до деревеньки рукой подать. Налетевший бог весть откуда ветерок раскачивает полосы тумана, похожие на заиндевевшие разлапистые ветки. Вдруг перед нами возникает что-то темно-серое, напоминающее кладбищенский крест. Я вздрагиваю, останавливаюсь в нерешительности. Петя стоит, задрав голову, и глазами будто всасывает окружающее. Какая у него тонкая-тонкая шея...
Но пугающий силуэт — это просто колодезный журавль. Значит, мы уже прибыли.
— Да не пойду я, — все еще упирается Петька. — Подумаешь, велика беда — гимнастерка в дырах. На фронте так даже положено. Пусть видят, что человек дрался. Эти... сапожники, портняги — тыловые герои...
— Каждый делает свое.
— Нет. На войне надо стрелять. Здесь чего-то стоит только тот, кто спустит с катушек побольше немчуры.
Я собираюсь возразить, но Петя перебивает меня с неожиданной горечью, в которой чувствуется опыт взрослого, бывалого человека:
— Ты ведь, старшой, не знаешь, что такое оккупация.
Портной сидит на высоком, сколоченном из грубых досок столе и обметывает синие бриджи. В наскоро вырытой землянке сыро и сумеречно. Крохотное окошко бросает скупой свет на лицо портного, болезненно-серое, испещренное бесчисленными морщинками. Не знаю, как его зовут, слышала — дядя Силин. Так и говорю:
— С добрым утром, дядя Силин. Работенка вот небольшая.
Отвечает он тихо и неторопливо:
— Здравствуй, здравствуй, дочка. За работу всегда спасибочки.
Неожиданно мирное течение событий нарушает Петька:
— Брось ерундить, чини гимнастерку. Некогда мне тут по тылам околачиваться!
Я словно слышу пулеметную очередь: та-та-та-та — слова вырываются резко, беспощадно, с металлическим стуком.
Портной бросает беглый взгляд из-под очков: глаза его очень светлые, по-стариковски выцветшие, ласковые и всепрощающие.
— Сейчас, сынок.
— Нашел себе сынка! Охота была ходить в сыновьях у такого... Вот мой батька твоих лет, а Герой. Да-да, самый настоящий, со звездочкой. Снайпер. А ты? Небось за всю войну ни разу и не выстрелил, а тоже потом станешь хвалиться: и я, мол, на фронте был.
Петька снял гимнастерку, стоит в застиранной рубахе. И я вижу, какие у него по-детски угловатые плечи с острыми, выдвинутыми вперед ключицами. Но в руках уже ощущается напряжение зреющих мускулов, и ладони, с плохо отмытыми пятнами глинистой земли, широки и сильны. Стягивая гимнастерку, он разлохматил волосы, и пушистый хохолок на макушке еще больше отодвигает его в детство. Мальчик на войне. Птенец, выброшенный из гнезда, который хотя и научился летать, но все еще мерзнет без материнского тепла и свою тоску скрывает, как умеет, — нарочитой грубостью, защитной броней бравады. А насчет отца — правда это или порожденная тоской выдумка, самодельный бальзам для саднящих ран?
Что тут ему скажешь?
— Петюшка, ну зачем ты так?
Портной благодарно поворачивается ко мне и, еще ниже наклонив голову, произносит:
— Он поймет, непременно поймет, что на фронте нужны разные люди — и герои, и те, кто чуть-чуть побаивается, люди помоложе и постарше, но главное — честные, чест-ны‑е люди.
Портной говорит, а пальцы его снуют без устали. Иголка с длинной зеленой ниткой летает, как челнок. Потом он берет утюг.
Петя все еще стоит надувшись, и верхняя губа его подрагивает. Мальчик, мальчик, зачем ты прячешь доброту своего сердца...
Из окошка струится молочно-серый свет. Ставшие уже совсем прозрачными, лоскутья тумана уступают место приходящему дню. Ну, что же — спасибо, туман, браток, за маскировку. Только хочу еще спросить: тебе случалось видеть, как закаленный солдат играет орденами и медалями? Нет? Тогда слушай. У него нетерпеливые пальцы. Они часто скользят по металлу. И в глазах возникает удивление и словно бы недоверие: такое богатство принадлежит ему — пятнадцатилетнему? Иногда он вытаскивает осколок зеркала и долго глядит на выстроившиеся в ряд на узкой мальчишеской груди «звездочку», и «Славу», и «За отвагу». Тогда на его лице на миг вспыхивают радость и гордость...
Сейчас Петька в один прыжок оказывается возле стола и хватает недоглаженную гимнастерку:
— Что еще за кошачьи нежности — как барышне!
— Хороший солдат должен быть опрятным, — спокойно поучает портной.
Петя не слушает его, торопливо натягивает гимнастерку и выскакивает из землянки.
Портной теребит кусок сукна. У него смущенный вид: «Ничего, молодо-зелено...»
Я совсем растерялась, девятнадцатилетняя девушка с тремя серебряными звездочками на зеленых погонах. Меня война тоже вытолкнула из страны юности. Я должна думать об огневых точках и номерах немецких дивизий, отвечать за людей много старше меня, в ночном поиске хитрить со смертью. Разве это справедливо, друг туман?
Поспешно, чуть ли не бегом Петька возвращается в роту.
— Петя, стой!
Он еще ускоряет шаг.
— Ефрейтор, приказываю остановиться!
Выброшенная вперед нога уже согнулась в колене. Шаг. Другой. Как нахохлившаяся птица, он нехотя поворачивает голову.
— Сейчас же извинись перед портным, и чтобы это было в последний раз.
Он от души удивляется.
— Извиняться? За что? Ты, старшой, должна понять, что иначе я никак не могу. Он тыловая крыса. Попадись ему живой немец — и лапки вверх. Скажет: бери меня в Gefangenschlaft[1]. Не веришь? Спорим!
Уверенным жестом он протягивает мне руку. Я не принимаю ее. Я гляжу на его курчавые, давно не стриженные волосы, кольцом завивающиеся вокруг оттопыренных ребячьих ушей, и, превозмогая нахлынувшую вдруг жалость, говорю твердым, строгим голосом, каким и положено говорить строевому командиру:
— Приказываю немедленно извиниться!
Портной опять