Нежности кладь - Поль Моран
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я…
Рафаэль перебивает ее. Она закрывает рот, открывает сумочку, долго смотрится в нее, как в колодец, затем достает из нее портсигар, мундштук, сигарету, зажигалку, пуховку, помаду; гримирует родинку.
Снова собирается заговорить, ее рот открывается в виде ромба:
— Я…
Но и за этим не следует ничего. Она вытирает потекшую тушь и задумывается.
— Война так утомительна. В траншеях, должно быть, такая скука. И у дантиста скука. Утром я два часа провела у дантиста: невралгия… Надо же было двадцать лет дожидаться, чтобы узнать, что такое зубная боль. Я хотела запломбировать вот этот, коренной…
Все слушают ее лишь из вежливости. Уверенность покидает ее. Она смотрит на Клариссу, взгляд которой как будто говорит:
«Когда же ты поймешь?»
Луиза встает и уходит — показывать свой зуб герцогу Орлеанскому.
Четыре часа ночи. Мы выбираемся на свежий воздух, оставив позади тяжелый сигарный дым, запахи спиртного и гусиной печенки. До рассвета далеко. А свет уличного фонаря такой же пугливый, как и свет ручного фонарика; полицейский проверяет замки; золотари под фонарем читают французское коммюнике.
Я предлагаю взять такси, но Кларисса предпочитает пройтись пешком.
— Возьмите меня под руку. Я так люблю ночь. Ну почему сон поглощает половину бесценных часов нашей жизни? Почему детьми нас отправляют так рано спать под предлогом того, что ночь не для детей? Вы вставали по ночам? Расскажите.
— Извольте. Стоило моей матери поцеловать меня, подоткнуть одеяло и выйти, я тут же вставал. Открытое окно моей комнаты выходило на балкон, откуда была видна улица. Этот балкон и составлял главную радость моего детства. До сих пор помню, каким разогретым был свинцовый пол — солнце задерживалось на балконе до самого вечера, и какими прохладными — перила, к которым я прикасался языком; на балконе стояли ящики с землей, купленной на рынке Бульвара Королевы, в них росли капуцины, которые я сам сажал. В соседнем окне я видел отца. Он рисовал, стоя в полутьме мастерской, освещенной лишь лампой; движения его бледной руки были изящны. Воздух был исполнен томности и нежности, на город спускался серо-лиловый июльский вечер. Лошади в конюшнях били копытами, консьержи курили, стоя в дверях, Эйфелева башня еще не обзавелась всеми своими украшениями, лакеи потягивали ликер, укрывшись с дамами сердца в номерах; одни кокотки — этих я мог видеть в конце улицы — устраивались в экипажах, запряженных лошадьми, розовыми в лучах заходящего солнца, готовясь кататься по Елисейским Полям, другие собирались в «Шале велосипедиста». Солнце клонилось к Нейе.
Кларисса дотрагивается до моего рукава, пожимает мне руку.
— Вот-вот, я как вы, та же кровь, прохладными утренниками она течет по моим венам подобно горячему вину, а грозовыми вечерами у меня так же расходятся нервы. Мы с вами похожи.
— Очень похожи, Кларисса. У нас с вами дуэт, мы отзываемся друг на друга. Мыслим в унисон. Одно и то же забавное перо на шляпе останавливает и ваши, и мои взоры…
Только я собираюсь указать вам на француза с медалями на груди и с расстегнутой ширинкой, потирающего, словно под струей воды, руки, как замечаю, что вы уже давно не сводите с него глаз.
— Лица французов, как слишком заставленные гостиные, — говорите вы. — Тут и усы, и борода, и очки, и бородавки, и родинки, и пушок.
— Но ведь это бельгиец, — обиженно отзываюсь я. — Вы хоть немного любите меня, Кларисса?
— То есть… меня раздражает, когда вы держите телефонную трубку снятой или когда уезжаете в Париж.
— Большего я и не прошу.
— А вы меня?
— Нет, но вы среди женщин то же, что Лондон среди остальных городов.
— ?!
— Город, не во всем меня удовлетворяющий, но портящий мне впечатление от всех других городах.
Вы ревнивы. Вас беспокоит, что в моей жизни есть что-то, что выходит за рамки нашего с вами общения. Вы не допускаете свободы, а молчание вас угнетает. Вы жадно стремитесь знать обо мне все, но узнав, не испытываете облегчения.
— Какая она, ваша подружка? — спрашиваете вы.
— У нее гладкий живот и такое упругое тело, что, как ни кусай, следов не остается, ну и широко расставленные груди.
— Она молодая?
— Юная: бутылки открывает зубами, садится лицом к свету, отдается просто и без затей, не желает заниматься любовью каждый день.
— В сущности, все это не так уж приятно.
— В таком случае вернемся к подругам, которые говорят: «Мне нравится доставлять вам удовольствие», «Вы — дитя», «Моя машина отвезет вас обратно», «Вам неудобно, подложите еще вот эту подушку», «Я ведь знаю, что вы это любите…»
1914Дельфина
Возвращаясь домой, я попал в настоящую вакханалию, учиненную ветром: он носился, рвался, метался, и его завихрения были сродни тем, что оставляет по себе на станции промчавшийся поезд. Когда я достиг Quenn’s[9], у меня даже застыли руки, которые я держал в карманах. Мой стихарь додипломника раздувался словно черный парус и тащил за плечи обратно. Как и другие студенты, считая долгом чести круглый год ходить по улице в легких башмаках, без пальто и головного убора, я весь окоченел в этом мартовском буране. Со многими привычками пришлось расстаться с той первой ночи в колледже, когда четырнадцатилетний француз, не пожелавший сменить национальную ночную рубашку из жаконета с русскими кружевами на англосаксонскую поношенную пижаму, вынужден был защищаться от подушек, летевших в него со всех сторон.
Телами студентов, оставшихся лежать под Дарданеллами или Ля Боссе, можно было бы выложить лондонские набережные, по крайней мере на расстоянии трех шлюзов, однако вернувшихся живыми было гораздо больше. Колледжи стали расширять учебные площади, используя пристройки. Оксфорд перестал быть пустынным двором, по которому в определенные часы проходят освободившиеся от лекций преподаватели, увлеченные спиритизмом индусы и канадские туристы; это больше уже не закрытое учебное заведение, как прежде, а трудолюбивая деревушка, жители которой возвращаются с греческого или латыни, как с поля или от станка. Воздух здесь больше не отравлен ощущением избранности, стремлением во что бы то ни стало понапрасну тратить время и выглядеть, как денди. Самый непосильный из английских налогов — на обучение недорослей — имеет тенденцию к понижению. Время ежедневного распития «Мадам Клико», балов в Кларендоне, приобретения готовых диссертаций на латыни и жизни в кредит, когда достаточно было бросить в лицо торговцу прославленное название колледжа, чтобы до поры до времени получить отсрочку по счету, — миновало безвозвратно, войдя в предания вместе с эпохой первых Георгов, когда студенты нанимали экипажи и содержали любовниц. Вот почему я, как и мои товарищи, был неприхотлив в своих привычках, жил согласно установленному порядку и, хоть и ночевал в городе, ужинал в студенческой столовой. На ужин полагалось сладкое блюдо — нечто вроде пирожного с кофейным кремом, то желтого, то розового цвета, по консистенции напоминавшего кусок сала и имевшего вкус отрыжки, — и большой стакан воды. Пока «доны» возносили благодарственный молебен, мы развлекались, швыряясь хлебными корками в Харриса, старика сторожа, который по большим праздникам имел обыкновение доставать альбом с фотографиями знаменитостей, бывших студентов, среди которых были разные вице-короли Индии и герцоги в гетрах, и даже сам Оскар Уайльд в черной бархатной курточке с расшитыми петлицами, удивлявший современников тем, что в жизни остался Magdalenman, и тем, что вместо того, чтобы платить штрафы, как все порядочные люди, был приговорен к принудительным работам.
Я жил в Банбьюри с его небогатыми пестрыми особнячками, на которых то и дело мелькают одни и те же названия Вордсворт-хауз и Китс-лодж, с его горничными в скверах, опробующими поцелуи на очкариках с лопнувшими пластмассовыми воротничками. Я, второкурсник, преддипломник, гордо шествовал мимо: как же, ведь мне уже довелось одетым во фрак давать клятву по-латыни на Библии в присутствии вице-канцлера, да только ли это! А падение в реку? А возвращение из Лондона последним поездом, так называемым поездом любовников, на который удавалось попасть, увернувшись от университетского ночного обхода? Вот я и шествовал этаким хозяином здешних мест, которому феодальным правам отведена верхняя часть тротуара и середина реки.
В прихожей, под оленьими рогами, к которым были подвешены гонг и чучело каменного стрижа, меня ждало письмо. Я поднялся к себе в комнату на втором этаже, всю заваленную книгами, поделками, какими-то странными предметами вроде сифонов или вилок для тостов, с развешанными по стенам репродукцией полотна «Данте» Габриэля Россетти и картиной, изображающей петушиный бой — два господина с бакенбардами и в брюках со штрипками с помощью бумажных рожков подталкивают друг к другу двух петухов.