Полундра - Виктор Делль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кстати, представляю. То, что вы видите, юнга. Зовут его — Билл.
— Беляков.
— Мелочи, юноша, вам больше подходит Билл. Есть даже песня о вас: «Вернулся Билл из Северной Канады…» Не слыхали? — Разговаривая, Кедубец лил на ладони одеколон, хлопая себя по лицу. — Миша! — повернулся он к сидевшему на соседней койке старшему матросу. — Это у вас сегодня день рождения?
Старший матрос хохотнул, поднялся с койки, пошел в другой конец кубрика.
— Нет, юноша, ваше лицо — порция манной каши, размазанная по тарелке.
— Леня! — крикнул старший матрос. — Готово!
— О! Уже и готово. Вы слышали, юноша? По местам стоять, с якоря сниматься! — гаркнул он на весь кубрик, и моряки поднялись с коек, потянулись в тот угол, в котором все было готово.
— Прозвучала команда, юноша, — поднялся с койки Кедубец, — а команды надо выполнять.
— Что выполнять?
— Как что? Моряки празднуют благополучное возвращение. Есть спирт, консервы, настроение. По молодости лет выпить вам дадим чисто символически, но хоть рубанете от пуза. Будьте гостем, я вас приглашаю.
Когда выпили, закусили, запели, я подумал вот о чем. Откуда она — песня? Хорошо мне сделалось. Я подумал… Песня… Слова, мелодия. Они живут еще до человека, они из ветра. Тихо в природе, спокойно, и… Зашелестело… Сильнее, сильнее. Появляется песня… Из ниоткуда…
Пели все, кроме меня. Тревожно у меня на душе было, я и о песне не додумал. Слушал, слушал, стал всматриваться в свое прошлое, в ту дорогу, что успел пройти. Виделось мне почему-то хлебное поле, жаворонки над ним. Виделся проселок. Проселок петлял меж столетних берез. Березы стояли изломанные. Макушки их были срезаны снарядами, стволы изранены, в подтеках сока, пенистого и липкого. Но березы эти жили, шуршали зелеными ветками, давали прохладу.
Память рисовала буран. Вместо замерзшего ямщика, о котором пели моряки, я видел трупы. Трупы только угадывались по снежным холмикам над ними да потому, как наткнешься иногда на не заметенную поземкой руку или ногу без сапога или голову. Видел развалины городов, сожженные дома с пустыми глазницами окон.
Эти видения встревожили меня не на шутку, вызывали тревогу. Я подумал о том, что, если станут ворошить мое прошлое, могут и докопаться. Было что искать в моем прошлом. Много я ездил по стране. С надеждой на чудо ездил. Для нас, беспризорников, попасть в воинскую часть тогда считалось большой удачей. Мне, как и многим моим товарищам, тоже хотелось стать сыном полка, воевать. Но тыловые части воспитанников не брали, те, что ехали на фронт, и подавно. Накормят, с собой дадут, будь здоров. Надо было что-то придумать. Я и придумал…
Помню, Волоколамск прошел, пробирался дальше на запад. Где с военными на попутной машине, где на подводе, где пешком. Узнаю название очередной деревни и скулю: мне, мол, дяденька, до Епатьевки, будьте добреньки, верст пять тут, не более. Так и подобрался к фронту. Стреляют рядом. Ну, думаю, ночью махну еще малость, а там и передовая. На передовой-то, думаю, обязательно попаду в часть. Днем у бабок узнал название деревень. Тех, что нашими были, тех, что за линией фронта. Стемнело — пошел. Снег еще не выпал, но земля уже мороженая была. Где оврагом, где лесом, так и пробирался. К середине ночи стрельба поднялась. Прилег я. Стороной, слышно было, танки прошли. Потом и вовсе стихло. Выбрался я из канавы, отправился дальше. Под утро забрался в кусты, заснул. Проснулся оттого, что дождем накрыло. Мелкий дождь, сыплет и сыплет. Тучи низкие за деревья вот-вот зацепятся. Прошел немного, лес кончился. Впереди трубы замаячили, горелые бревна проглядывались. Деревня, значит, была на этом месте. Подошел ближе, дым увидел. Он из земли поднимался, по траве же и расстилался. По дыму землянку обнаружил, за ней другую, третью… Постучался в первую. Вошел. В темноте бочонок железный разглядел, в нем дрова горели. Дым частью в трубу шел, частью по землянке растекался. У печи бабка сидела: в телогрейке, в валенках. Возле нее — женщина примостилась: в полушубке, в платке. На коленях у женщины голова пацана моих лет. Все трое греются возле огня. Женщина гладит голову пацана, и тот то ли спит, то ли дремлет.
— Ты чего?
Бабка глянула строго, как на своего.
— Погреться, тетеньки, пустите.
— Пустили уже.
Молчат. Я стою. Не знаю, что делать дальше, что говорить.
— Куда в непогодь такую? — ворчливо спросила бабка.
— Угнали наших, сам убег… В Ржев иду, к тетке.
— Лютует, супостат, ох, лютует…
Бабка стала отчаянно креститься. Женщина прижала к груди голову пацана.
— Пронеси, господи, и помилуй, — запричитала бабка. — Царица небесная, мать-заступница, спаси рабов твоих грешних, приди…
Меня как огнем опалило.
— У вас немцы, тетеньки? — спросил я.
— Миловал господь, — отозвалась бабка, — как спалили, не заходят более, стороной идут, ироды.
Вот так влетел… Что же делать теперь? Тикать надо. Назад. Надо было так влипнуть…
Готов был сорваться, бежать в лес, туда, откуда пришел.
— Садись к огню, — предложила бабка и выкатила чурбак.
Что делать?
Обсох, поел. Пора. За дверью, слышно было, дождь уняться не мог. Почувствовал, как загорелось во мне что-то, жарко мне сделалось. Встал все же, решил идти.
— Куда собрался в непогодь такую, ночуй, — приказала бабка.
Я остался. Жар держал меня и ломал несколько дней. Все эти дни ни бабка, ни женщина, ни ее сын почти не выходили из землянки. То, что рассказывала бабка, пугало. Женщину, как немцы пришли, избили полицаи. Сына ее Василька пороть за что-то стали, она вступилась. Ее скрутили и опозорили: голую при народе секли. С тех пор она не в себе.
Лежал, смотрел на Василька, на его мать, на бабку. Бабка носила в землянку воду, дрова. Мать с сыном или спали, или, сидя, смотрели на огонь. Все время она держала голову Василька двумя руками. Стоит огню в печи колыхнуться, прижимала сына к груди. Вроде как потерять боялась.
Хворь отступила так же быстро, как пришла. Только слабость осталась. Бабка не держала, своего горя хватало. Перекрестила, кошелку с собой дала, картошки в нее положила… Так я и пошел. Лесом, оврагами шел, вздрагивая от хруста веток под ногами. На немцев натыкался, от полицаев бежал, в селах побирался. Снова подошел к фронту. Куда ни ткнись — фрицы. И ползком пробирался, и в воронках отсиживался. А назад уйти, хотя бы в село какое — не мог. Наши, чую, вот они, рядом. Совсем из сил выбился. Забрался в кусты, заснул.
— Эй, парень, эй!
Вскочил, меня за руку придержали.
— Стой, чудак, свои мы.
Трое их было: в касках, в маскхалатах. На груди автоматы. Вокруг пояса «лимонки» нацеплены, тесаки болтаются. Гимнастерки нараспашку, тельняшки видно.
Расплакался. Один, сказал, на всем белом свете. А тут вот немцы кругом.
Словно в точку попал. Карту достали солдаты, деревни называть стали. Память у меня цепкая. Показал, в какой стороне на какие части натыкался.
Встают, вижу, собираются. Я к ним.
— Возьмите, дяденьки, будьте миленькими. Пропаду ведь, дяденьки.
Ревел я. Искренне ревел. Искренне верил, что теперь-то уж точно пропаду. Страшно мне сделалось.
Старшой у них, здоровенный такой, вроде Лени Кедубца, дядя Паша Сокол — это я потом имя, фамилию узнал — решился: «Пошли, пацан, — сказал, — только тихо».
Везение, невезение… Говорят — их поровну в жизни человеческой. С разведчиками мне повезло. Но еще раньше, когда детдом… Мой самый первый детдом везли от войны… Тогда и произошла самая горькая несправедливость, после которой закрутило меня оберткой от конфет, понесло по зябким, голодным дорогам войны. Летом сорок первого года, когда нас впервые бомбили, я убежал и заблудился. Ходил по лесу до вечера. В лесу же и лег спать. А утром вышел к железной дороге, там же, откуда и убежал. Вагоны уже не дымились. Вдоль насыпи лежали трупы. Солдаты в бинтах и наши детдомовские. И было огромное количество мух. Мне стало еще страшней. До меня донесся какой-то шум. Мне показалось, что рядом дорога. Слышно было, как гудели танки. Я побежал на этот шум, выскочил на дорогу, замер. По дороге шли танки, на танках я увидел кресты. Шли машины, и в машинах сидели немцы. Молчаливые, безразличные, в серо-зеленой форме. Я стоял, а они все шли и шли мимо. Мне казалось — сделай я шаг, и они убьют меня. Но они все ехали, ехали мимо и никто не стрелял. Они только смотрели на меня. Как смотрят на столб, на камень у дороги, когда долго и далеко едут…
Потом много всякого было. До самой школы юнг.
Оформляясь в юнги, я впервые столкнулся с анкетой. Помню, как многие из нас терялись перед ее бесконечными вопросами. Например: имеете ли вы ученую степень, спрашивалось в анкете. Состояли ли в других партиях? На такие вопросы мы не знали, что отвечать. Дело доходило до смешного. Помню одного деревенского паренька из Архангельской области. Он паровоз увидел впервые год назад. Из всех вопросов анкеты самым трудным для него оказался тот, в котором спрашивалось: были ли вы за границей, где, когда, на какие средства жили? Паренек ломал голову над ответом, советовался. «Ты из дома своего куда уезжал?» — спрашивали парня. «Один раз, — отвечал он. — В прошлом году с мамкой к ейной сестре ездили». — «Ну, так и пиши». Он написал. Был, мол, в Вологодской области, в деревне Крутояры. Жил на средства матери. И дату указал. В комиссии быстро разобрались, парня заставили переписать анкету, советчиков отправили драить гальюн. На том и кончилось. Посмеялись, и ладно. Но каково было мне? На вопрос анкеты: был ли я на оккупированной территории, где и когда, надо было отвечать подробно. Но где мне было набрать подробностей? Как считать ту бомбежку, после которой я выскочил на немцев? Был? Не был? Или в другой раз, когда я в землянке отлеживался? Был, конечно. Только… Я даже названия тех районов не знал. А позже? Когда я у разведчиков прижился… Я ведь в тыл к немцам не раз ходил — это как считать?