Обманщица - Татьяна Чекасина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорогой друг Либерий! Вчера я снова был вызван на Верхний Холм к Викторию. Сидя возле его сандалий, расшитых золотом, узнал я с удивлением, что это второе по счёту предупреждение. А когда же было первое? Неужели через вассалов? Но, в таком случае, до чего это унизительно! До чего я докатился! После следующего – конец: буду сослан за Чёрный Холм, и это уж навсегда. Я сказал ему, что нельзя обескровить народ совсем, но можно его сделать бледным, и тогда он заболеет нехваткой главного компонента и погибнет. Мы – главный компонент, – сказал я ему. Без нас народ будет чахнуть. Ты можешь сослать нас всех за Чёрный Холм и куда угодно, но кто же будет здесь?! Он не стал меня слушать. И я спустился с Верхнего и загрустил. Дорогой Либерий! Как страшно, если все мы окажемся за Чёрным Холмом. Твой друг Лар.
Хорошо, что я уехала. Сбежала. Ушла в горы, «где свобода», убрела в снега… Правда, высоких гор тут нет, но есть сопки. Шатунское… Шершне-Бекинский район…
Я живу у стариков Емелиных. Их фамилия, явно произошедшая от имени сказочного героя, большая русская печь, по всей вероятности, доставшаяся от него же по наследству, создают ощущение возврата к первородному.
Старик худой, лицо большое, вытянутое, глаза голубые, светлые, сыворотковые. Постоянная молочная пелена глаз отгораживает его лицо от других лиц, от других взглядов. Глаза зрячие, но не выходят на контакт, погружены в себя. Голос у него до того низкий, что иногда напоминает рык большого животного, и, как у всякого глухого, громкий и неверный. Он спит в кухне на кровати, стоящей напротив русской печи, которая ему уже недоступна. Он очень болен, среди ночи часто просыпается, утробно кашляя. Днём больше сидит возле стола, глядя отрешённо в окно. Он, точно зверь, понимает, что скоро погибнет, но спокоен и горд. Любимое чтение – воспоминания Жукова (старик был в войну артиллеристом, отсюда и глухота).
Старуха спит в чистой горнице. Она, как и старик, высокая, но не худая, скорее – стройная, с небольшим, аккуратным лицом и красненькими, не видавшими помады губами «бантиком». Наверняка, была красавицей в юности, да и сейчас.
У неё тоже чтение, о котором она поведала мне как о тайне. Это и есть тайна, учитывая атеистическую обстановку в стране. Однажды деликатно стучит в дверь моей комнатки. Глаза сверкают радостью, в руках книга. Старинная, тяжёлая, по виду – добротная, будто музейная редкость. На обложке – икона непонятного изготовления. Библия на церковнославянском. Мы садимся посреди прибранной горницы за стол, застеленный чистой скатертью в мережках. Из окна внезапно прямо на страницы книги падает свет, луч, будто ниоткуда (вроде, пасмурно нынче на дворе). С видом ученицы церковно-приходской школы Анна Никандровна (так зовут мою квартирную хозяйку) по моей просьбе читает. По складам, но бойко… Я, почти как глухая ничего не понимаю, но мне передаётся электрический заряд радости от чтицы этой необыкновенной книги. Я тоже делаю попытку читать, и вскоре текст, словно проступая из далёкого прошлого, обнаруживает немало сходства с современным русским языком. Совместное чтение, можно сказать, подружило нас, объединив общей тайной.
Иногда говорим на эту тему. Вернее, говорю я: зачем у людей отняли религию? Какая ошибка властей! Я, к сожалению, неверующая, но у меня есть верующие друзья. И, кто знает… Анна Никандровна слушает с признательностью, пряча под фартук свои большие, наработавшиеся руки. Лицо не по возрасту удивительно свежее.
Часто у нас в доме полная тишина: старик всё читает и читает Жукова (книжка толстая, любимая, да и читает он медленно). Старушка – всё больше Евангелие. Ну, а я – статьи о литературе, ведь у меня нет литературного образования, а решила стать писателем.В довоенной молодости мои квартирные хозяева, конечно, были видной парой, жили хорошо в этом и сейчас по местным меркам просторном и крепком доме с крытым двором, под крышу которого загонялось целое стадо: коровы, овцы, лошади. Сейчас коза да куры, живущие по зиме в подполье, в «голбце», как говорят тут, и я слышу каждое раннее утро подземельный, сдавленный крик петуха.
Огород немалый спускается к пруду, к реке. Был ещё больше, но урезали железной дорогой. «Как пустили нашим огородом поезда…», – с этой грустной ноты начинает воспоминания хозяйка.
Старика, который был председателем колхоза, в тридцать восьмом году высылали на лесоповал, но неподалёку и вскоре вернули. Война принесла ему медали и орден. Детей у них нет. Кроме приёмного, женатого, непородистого в сравнении со своими этими родителями. Живут старики мирно.
Сейчас зима. Шатунское в глубоких снегах. Осадков здесь выпадает много. Моя комнатка три метра на четыре. Рядом с домом станция, железнодорожные пути. Уходят электрички в Сверединск, скорые поезда спешат туда же. Мучительно бьют на стыках железом о железо, зазывая меня уехать отсюда к Татке. Голос диспетчера кричит на всю округу однообразно: «Седьмой-седьмой, – на третий путь». Слово «путь» – врастяжку с тремя «у»: п-у-у-уть. Закрыв глаза, слышу: поезда гремят, словно трамваи на улицах города…
Сопки, поросшие неправдоподобно дремучими елями, обступили котлован Шатунского со всех сторон. По ту сторону железной дороги – ближайшая гора с лысиной на макушке, где светятся на солнце дюралевые звезды, сверкают зеркалами гранитные обелиски, раскинули руки чёрные кресты. Кладбище на горе… Хорошо ли? И хорошо ли, что именно под этой сопкой пруд, и там летом ловил щурят наш старик?..
Вчера ко мне в окно заявилась без приглашения пронзающая Луна. Она выжигала глаза с нахальством газосварки. Закрыв лицо, притворилась я покойницей для Луны, лишь бы избежать невыгодного для себя контакта, но сама же и вступила в диалог. Ты, Луна, – сказала я ей, – светишь в окно, а мне скоро тридцать лет. Я лежу без сна. Мне холодно. Не по термопричине (в «боковушке» тепло). Вспоминаю недавний разговор: «Надо печататься, это необходимо пишущему. Какой-то непонятный эффект. Только тот, кто печатается, растёт…» Но если не принимают написанное в печать?.. «Этим убивают вас!» Выпалив сие, Грабихин сдёрнул очки, поглядев слепо и растерянно. Вот так-то, Луна… Неужели ты считаешь меня мёртвой? Других объяснений нет, в том числе астрономических. Астрономия – пугающая наука. Памятный с детства учебник с тёмной обложкой, утыканной белыми точками планет. Даже эта простая карта звёздного неба мне кажется аналогом пропасти, куда ненужно заглядывает человек. Пропасть – пропасть – пасть – напасть. Знаешь, Луна, прав Терентий Алексеевич Грабихин, член Союза писателей, автор многих книг: что за напасть – цензура без функций цензуры, но с функцией удушения?
В моих весьма приличных сказках некчему придраться, кроме мировоззрения. Я не пишу непристойностей, у меня нет сцен насилия, я нормальный человек, желающий лишь поведать правду о жизни в изящно-иносказательной манере. Что тут такого, за что бы могла уцепиться настоящая, а не поддельная цензура? Наша зацепится. Она выполняет не свои функции, она охраняет не нравственность, а существующий строй. В моих несмелых сочинениях эта цензура высмотрела ту иголочку, которая может проделать крошечный туннель, какие проделывают жучки-короеды в крепком ещё, но дряхлеющем пне власти. За что такая власть-напасть? «Где ваши светлые рассказы, Лаура Ноевна?» Он – мой первый в жизни рецензент. Он – мой восторженный рецензент моих светлых и чистых рассказов про строительство светлых и чистых панельных домов…
Небо лежит тёмной пропастью-напастью, и я живу под ним, словно похоронена под необъятной астрономической картой. Вот где пригодилась бы вера в Бога! Но у меня нет никакого выхода в другое духовное пространство. А старушка-то… Читает свою любимую книгу, чётко произносит слова, и мне всё больше хочется знать, какое оно было то, первое вещее слово.
Ощущая свою обречённость, взялась за новое произведение, которое, как и «Ной», возможно, не увидит свет. Капитально взялась. И, как странно: в душе – надежда, что сдвинется что-то, качнётся, какие-то весы перевалятся на мою сторону…
Глава вторая
На моей нынешней работе, которой я так поначалу радовалась, мне иногда кажется, что схожу с ума. Разговаривая с человеком, чувствую: мои слова, делаясь пустыми и звонкими, отлетают от невидимой оболочки вокруг этого человека. А я всё говорю, пустея с каждым словом. Знаю, что говорю напрасно, что закрыто для меня сердце этого человека, ан нет, – декламирую. В эти моменты смотрю на себя со стороны. Так сходят с ума, – думаю я.
Сегодня, идя седой дорогой на работу, оглядела округу. Одинаковые серые избы. От каждой крыши одинаковыми серыми столбиками восходит дым в серое низкое небо, где видна утренняя луна, скромная, выцветшая, уставшая после ночи. Я больше не сердилась на неё. Хорошо жить, – неожиданно сказала шёпотом. На дороге стая воробьёв расклёвывала навоз. Лошадь в инее у ресторана, с которого сегодня почему-то сняли часы с московским временем. Не столько ресторан, сколько станция. Собака, дрожа, смотрит жалобно, чёрная шёрстка осыпана снегом. На всю высоту и ширину пространства уже знакомый голос составительницы поездов: