Откровенность за откровенность - Поль Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для писательницы был забронирован номер в «Хилтоне», но Глория в порыве любви сказала ей: ТЫ будешь жить у меня, я приготовила для ТЕБЯ комнату дочери. Видя, что это не привело в телячий восторг Аврору, еще не пришедшую в себя после двух перелетов, Париж-Чикаго и Чикаго-Мидлвэй, она поведала ей, что будет несколько докладов — и самых лучших, — посвященных ее книгам. Сама Бабетта Коэн взяла на себя межтекстовый анализ ее творения. Аврора реагировала по-прежнему вяло; тогда Глория сообщила, что с чтением ее последней книги выступит Лола Доль. И наконец выложила потрясающую новость: Я уже работаю над переводом! Тут в глазах писательницы блеснула искра надежды. Вообще-то, добавила Глория, это не так просто, скорее я делаю адаптированный вариант. Мы еще об этом поговорим.
Аврора, похоже, была разочарована. Чтобы отвоевать позиции, Глория сказала, что по ее просьбе договорилась о встрече с Хранителем Зоопарка и что с этой стороны ее тоже ожидает приятный сюрприз. До сих пор Глория не встречала писателей, которые совмещали бы участие в «феминин стадиз» с посещением зоопарка.
Тут, как раз вовремя, компьютер, закончив дежурные шуточки, спросил: большое счастье или маленькая радость? Глория выбрала большое счастье. С помощью целого ряда сложных операций: ввести пароль, дату своего рождения, три первые буквы имени дочери и две последние имени мужа — она вызвала заставку файла. Титульный лист, оформленный под обложку романа, был скопирован с книг известного нью-йоркского издателя. Затаив дыхание, Глория прочла:
Gloria PatterAfrican woman[6]
Стиральная машина, бесшумно нагрев воду, переключилась и приступила к стирке. Негромко урчала, собирая белье на дне барабана и готовясь запустить его на полные обороты, перетряхивать, мять, крутить и растягивать. Бабетта Коэн отвернулась к стене подвала, громко именуемого БЭЙЗМЕНТ[7], пытаясь удержать хрупкий сон, так и не снявший усталости, которая не давала ей открыть глаза, наливала свинцом руки и ноги. Она подтянула к щеке край своего норкового манто, служившего ей одеялом. И от ласкового прикосновения горе вонзилось в сердце острым ножом — это случалось теперь каждое утро, с тех пор как от нее ушел Летчик.
Стиральная машина помолчала минуту, и Бабетта зависла в пустоте внезапной тишины, ощутив одиночество, знакомое погребенным заживо. Она отчаянно рванулась, нашарила очки, которые с детства оставляла на ночь под кроватью, чтобы не наступить, надела их и обнаружила, что сквозь фрамугу под потолком просачивается зеленоватый дневной свет. Ей подумалось, что это БЕЗОБРАЗИЕ — поселить человека в подвале, безобразие и унижение, среди всего этого хлама, допотопной бытовой техники, да еще через всю комнату натянуты железные провода для развешивания белья — того и гляди останешься без головы. Конечно, Глория-то маленькая, она все приспособила под свой рост! Стиральная машина приступила к отжиму, восемьсот оборотов в минуту и никакой звукоизоляции: было слышно, как скомканное белье бьется о стенки барабана, как постукивают перламутровые и пластмассовые пуговицы, громыхает большая металлическая пряжка, не говоря уж о звоне монет, которые Глория, не самая рачительная хозяйка, забыла выгрести из карманов.
Уход Летчика — в одночасье, после двадцати пяти лет брака, когда она как раз, по прошествии стольких забытых годовщин, собралась наверстать упущенное, закатив потрясающую серебряную свадьбу со всеми свидетелями их большого и нерушимого счастья, — оставил ее в такой растерянности, что всю неделю с того рокового дня она держалась только на не терпящих отлагательства делах. Двух часов не прошло, как за ним закрылась дверь, а Бабетта уже отправилась на симпозиум в Мидлвэй, правда, предварительно позвонила Глории и сообщила, что с ней стряслось, чтобы та не заказывала для нее, как обычно, номера в гостинице: только не в «Хилтон», сейчас это не для меня. Я вообще не знаю, что со мной будет. И Глория, которая Летчика всегда недолюбливала, главным образом за то, что он воевал, от всей души ей посочувствовала: мужчины, все они одинаковы. И определила ее на жительство в «бэйзмент»: Тебе понравится, вот увидишь, Кристел наводит там уют, собирается жить самостоятельно!
Глорию Бабетта знала еще с Вашингтонского университета, куда они обе поступили, получив стипендию для иностранных студентов от спонсора — крупнейшего производителя томатного соуса. Поначалу они были счастливы, что могут продолжить учебу, не имея ни гроша за душой, но со временем их замутило от вездесущего кетчупа: любая мелочь в общежитии была размашисто помечена томатной маркой — красной, растекающейся, щедро выдавленной из тюбика. В Соединенных Штатах в те годы бедность не считалась в кругах интеллигенции заслугой, и они стеснялись назначать своим бойфрендам свидания у входа в корпус, над красным кирпичным фасадом которого красовалось имя славного спонсора, — как будто это небольшое здание было заводом по производству соуса, а студентки — его работницами. Но деваться некуда, и обе — Глория и Бабетта — набросились на учебу с жадностью оголодавших.
Для Бабетты Вашингтон был землей обетованной. Репатриированная из Алжира в начале шестидесятых, она оказалась в Бордо, и не одна, а с семьей, пребывающей в шоковом состоянии. Бабушка вообще не соображала, где находится, мать сдерживала слезы, прикусывая и непрерывно пожевывая нижнюю губу. Единственным посторонним, заходившим в их двухкомнатную квартирку на улице Пессак, у самой городской черты, был Доктор. Он прописывал им успокоительные. Успокоительные для отца, для матери, для бабушки, успокоительные для двух братьев — два разных препарата, — для сестры, у которой прекратились месячные, и для Бабетты тоже. Ей давали валиум.
В шестнадцать лет у нее были прогрессирующая близорукость, великолепное тело, беспощадно острый ум и ненависть в сердце, двигавшая ею, как подвесной мотор. Однажды вечером, когда все они — под действием успокоительных — смотрели телевизор в густом дыму от крепких «голуаз», прикуривая одну от другой, Бабетта сказала себе, что у нее есть два выхода: принять сразу все прописанные семье препараты или выкинуть свой валиум на помойку. Она выбросила валиум. Младшая сестренка, которая пришла для себя к тому же выводу, избрала другой путь.
В очках, оплаченных службой социального обеспечения — выглядела она в них как слепая, — в плаще защитного цвета, который позабыл вернуть армии один из братьев, в туфлях, ненужных больше прикованной к постели бабушке, Бабетта пришла в университет; оказалось, что он представлял собой, насколько она могла понять, скорее клуб для сливок общества, где юным хлыщам в шелковых шарфиках представляли девиц с налаченными башнями на головах. Они резались в бридж в кафе на площади Победы, а выходные проводили за рулем своих малолитражек или на упругих сиденьях мотоциклов и отдавали должное хорошим ресторанам в симпатичных уголках.
В Бордо уделом девушек были медицина или английский язык и, в любом случае, замужество. Когда одной из местных барышень с трех или четырех попыток не удавалось окрутить будущего флотского врача, она круто меняла курс и уезжала в Англию, чтобы забылась ее общеизвестная принадлежность к аристократии МОРЕХОДОВ. По возвращении, снизив уровень притязаний, она добивалась либо диплома по английскому, либо мужа-юриста.
Бабетта же взялась за английский просто из ненависти к французскому. К совершеннолетию она уже имела диплом агреже[8]. Она ничего не видела и не слышала, ни разу не пропустила лекции, не предъявляла документов, не называла адреса. Один преподаватель заявил ей, что если бы она удосужилась хоть немного привести себя в порядок, то была бы очень недурна! Он также дал понять — это логически вытекало из сказанного выше, — что с удовольствием взял бы ее в ассистентки. Мужчин такого сорта она не переваривала: даже столкнувшись с сексуальными проблемами, они продолжали вовсю пользоваться своим авторитетом и властью. Они проворачивали свои делишки на неприкосновенной территории университета, по-быстрому, в кабинете, после ухода секретарши, а потом заваливали униженных студенток на экзаменах и вознаграждали их, пристроив на какое-нибудь местечко при кафедре, что им ничего не стоило. Ей была ни к чему гипотетическая помощь несимпатичного мужчины, принадлежавшего к весьма распространенной породе, которую она легко распознавала по лоснящейся лысине и вздутым желвакам под ушами. Она подала на стипендию, получила ее и уехала в Америку с единственной целью — стать американкой.
Она обижалась, когда ее порой принимали за француженку: для нее это было равносильно оскорблению. Что она сказала неправильно, что сделала не так? Когда же ее успокаивали, объясняя, что это комплимент исходящему от нее очарованию, живому нраву или просто прекрасной фигуре, она врала, будто родилась в Канаде, и уверяла — в каком-то смысле это была правда, — что Франции совсем не знает. Что ей было вспоминать — двухкомнатную квартирку на улице Пессак, где томились теперь только четверо, да огромное кладбище Сен-Жан и последний приют сестренки в квадрате на пересечении двух аллей.