Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Читать онлайн Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 63
Перейти на страницу:

Сам Сартр, изживая в себе искус «чистых рук» с ожесточением, толкавшим и толкающим его до сих пор к крайностям мелкобуржуазного левачества, в последующем творчестве не раз склонялся к тому, чтобы принять, пусть не без сомнений, логику неразборчивости «для пользы дела». В 1951 году, в пьесе «Дьявол и Господь Бог», где скрытая отповедь «Праведным» Камю без труда уловима, он привел средневекового рыцаря Гёца, который мучится всеми терзаниями интеллигента-попутчика XX века, в лагерь восставших крестьян, чтобы в кровавой купели необходимого для победы насилия тот омыл грехи своей «неукорененности» и причастился братству. До этого бунтарь Гёц сперва сражался с молчащими небесами, подобно Калигуле у Камю, сатанински кощунствовал, силился прослыть извергом, воплощенным Злом; потом, соперничая все с тем же Богом, впадал, подобно Тару, в святость, жаждал обернуться блаженным, апостолом столь же чистого Добра. Но на обоих отрезках своей биографии неизменно лицедействовал, обманывал себя самого и других, пока жизнь не разоблачила его и не заставила обратить взор к земле с ее заурядными «черно-белыми» обитателями, не ангелами и не чертями.

На земле же свирепствовала крестьянская война, и полководец Гёц, так сказать, «военспец», по приглашению вожака бедноты Насти́ решается возглавить войско повстанцев. А это вынуждает его переоценить былые свои воззрения в свете плебейской мудрости Насти́, человека совсем иной закваски. Гёц – перекати-поле, отщепенец без прочных корней, сын дворянки и мужика; Насти́ – плоть от плоти и кровь от крови своих братьев по нужде, по оружию. Гёц озабочен личным душеспасением и тешит себя броскими жестами. Насти́ весь в деле, с которым навеки сросся, он полагает, что «надо работать, спасение – приложится». Гёц воюет с небесным творцом, Насти́ с головой погружен в историю. Гёц все мыслит в застывших вечных понятиях, мышлению Насти́ моралистический догматизм изначально чужд, нравственность он черпает не в заповедях, а в насущных нуждах. Сама жизнь научила его, что, скажем, «не убий!» в разгар гражданской войны сплошь и рядом граничит с преступлением против своих, а наивная честность – негодное оружие против вероломного врага. Непорочность в его глазах – мираж чистюль, желающих перехитрить свой век, он же знает, что от эпохи с ее кровью, грязью, гноем никуда не деться, что с сегодня на завтра белоснежными праведниками не делаются и надо, не боясь испачкаться, постараться сделать жизнь чуть-чуть почище.

Умом Сартр на стороне Насти́, и его Гёц под занавес высказывает ту конечную правду, которую Насти́ уже давно нес сквозь пьесу и которая становится нравственно-философской скрепой сотрудничества между мятежными крестьянами и примкнувшим к ним рыцарем: «Люди нынче рождаются преступниками. Я должен взять на себя часть их преступлений, если хочу завоевать хоть часть их любви и добродетели. Я возжелал чистой любви. Глупец! Любить – значит вместе с другими ненавидеть общего врага. Я разделяю вашу ненависть. Я возжелал Добра. Глупец! На земле теперь Добро и Зло неразделимы. Согласен быть злым, чтобы стать добрым»[69]. Такова суть морали относительной – и потому, по Сартру, действенной. Она призвана заменить мораль абсолютную, сводящуюся к прекраснодушным упованиям, которые на поверку означают равнодушие и даже невольное пособничество тем, кому выгодно сохранять все как есть.

Правда, для Сартра не секрет и изнанка морали, все на свете ценности выводящей из пользы и делающей совершенно подвижными, если не вовсе несуществующими, границы между добром и злом. У Насти́ в «Дьяволе и Господе Боге» есть, как и у Гёца, своя история – история трагическая. Однажды допустив, что ему, провозвестнику грядущего райского сада на земле, все простится, что он волен, не сообразуясь ни с чем, кроме сугубо прагматической «пользы дела», быть неразборчивым в методах, лишь бы они обеспечивали успех, Насти́ по-своему идет к краху. Сперва демагогия, провокация – надо выиграть пару дней, потом умолчание – правда слишком угрожающа, затем ложь во спасение – все стремительнее это соскальзывание по наклонной плоскости. Ширится пропасть между Насти́ и его товарищами, и вот он уже вождь, вознесенный над ними и скрывающий от них свои замыслы, он обращается с ними как со стадом баранов, слепым капризам которых иногда приходится потакать, чтобы удержаться во главе, и еще чаще – туманить им мозги, чтобы они послушнее шли на убой. Ревнитель народовластия мало-помалу превращается в плебейского Макиавелли. «Я буду палачом и мясником, – опять же возглашает Гёц то, что внушил ему Насти́. – Не бойся! Я не отступлю. Заставлю их (подчиненных. – С. В.) трепетать от страха передо мной, раз нет иного способа их любить. Буду повелевать, раз нет иного способа их любить»[70].

Словом: «или – или», стягивает Сартр к концу все нити своего раздумья. Чистоплюйство – или грязные руки, бесполезные жесты – или дело, нравственный максимализм – или нравственная неразборчивость. Одна позиция в лучшем случае обрекает на бесполезное сотрясение воздуха, другая чревата нигилизмом в духе «все дозволено». И поскольку, по Сартру, третьего историей XX века пока не дано, а до того он сполна изведал, как нелепо сражение с ветряными мельницами и погоня за праведническими миражами, писатель предпочитает, зажмурившись и с какой-то яростью бередя раны совести, толкнуть своего Гёца в противоположную крайность. Мол, была не была: лес рубят – щепки летят, а под благие намерения все спишется.

«Ты пожертвуешь двадцатью тысячами жизней, чтобы спасти сто тысяч»[71], – подает Насти́ совет в духе такой «лесозаготовительской» премудрости, когда Гёц соглашается командовать повстанческими отрядами, где дисциплину предстоит налаживать с помощью обмана и казней «для острастки». Иные «бухгалтеры» XX века в схожих случаях ведут счет покрупнее – на миллионы, а то и на сотни миллионов. Да только человеческие души – не палочки и крестики в расходно-приходной книге истории. «Есть Бог, я и прочие тени» – полагал Гёц-максималист; есть дело, начальник и прочие пешки – прозрел вслед за Насти́ Гёц-релятивист. Полюса, выходит, гораздо ближе друг к другу, чем можно было подумать поначалу.

И не случайно: обе крайности – плод сугубо бездушного счетоводства от истории, обе чужды подлинно революционной нравственности, для которой рождение свободной и полноценной личности не откладывается на потом, а начинается прямо с прихода человека в революцию, и последняя уже по одной этой причине должна остерегаться нечистоплотности под угрозой взрастить не творцов, а деляг, способных угробить и самое дело, которому служат. Размышления Сартра касаются вещей чрезвычайно острых, болезненных, поскольку оправдание низости исторической пользой, в прошлом веке сбившее немало пылких голов, в том числе приверженцев Нечаева и их преемников в России, в XX столетии имеет иной раз хождение в масштабах огромных государств. Пена нечаевщины, разномастного революционаристского бесовства, опознанного Достоевским, обильно взбивается некоторыми струями общественного потока нашего века, а «казарменный коммунизм», против которого не напрасно предупреждал Маркс, из области опасных грез, случается, переходит в явь, как об этом свидетельствует, в частности, теперешний Китай, где кое-кто из строителей «солнечного града» по-бухгалтерски хладнокровно прикидывает, сколькими миллионами жизней и какими пространствами выжженной до тла земли они бы не прочь пожертвовать ради грядущего «блаженства» тех, кому суждено уцелеть, если таковые вообще будут. Все это Сартр уловил уже в пору «Дьявола и Господа Бога». Однако при всем своем аналитическом даре он затрудняется помочь своим детищам, когда они терзаются проклятым «или – или». Он дает понять, что приобщил своего Гёца к революционной нравственности. Но ведь Насти́ приобщил его всего-навсего к иезуитской безнравственности.

Камю эта подмена, достаточно частая тогда не у одного Сартра, издавна настораживала, и как раз против подобной сомнительной «бухгалтерии» обращены его «Праведные», сколь бы, в свою очередь, сомнительной ни оказалась утверждаемая здесь со страстным вызовом моралистическая «святость».

Кружок русских эсеров-террористов в феврале 1905 года[72]. Они замышляют всколыхнуть косную, замордованную, погруженную в спячку многовекового рабства страну, и такой очередной встряской должно стать убийство великого князя, порученное одному из заговорщиков, Каляеву, пылкому и чистому юноше, которому друзья дали прозвище Поэт. В первый раз покушение сорвалось: он не решился бросить бомбу в карету, где рядом с намеченной жертвой сидели княгиня и двое детей, их племянник и племянница. Через две недели князь ехал в театр один, покушение удалось, но Каляев задержан, заключен в крепость и ждет казни. Он отказывается от помилования, обещанного ему в награду за выдачу сообщников, он отвергает жизнь и тогда, когда великая княгиня, явившись к нему в каземат, заклинает его раскаяться и предлагает прощение во имя христианского милосердия. Каляев жаждет искупить собственной смертью смерть погибшего от его руки человека и принимает как избавление от мук страдающей совести приговор, вынесенный царским судом. Казнь, похожая на принесение себя в жертву, – развязка трагедии насилия, воспринятого самим совершившим его как «необходимое и одновременно не поддающееся оправданию» (I, 1824).

1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 63
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский.
Комментарии