Натюрморт с часами - Ласло Блашкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И с какой-то дурацкой гордостью отец поднимает глаза. В окне, защищенном пожелтевшей газетой, видит Косту, ладонями зажимающего уши.
* * *
Похоже, что и эта болезнь не может развиваться без осложнений, без затаенных чувств и взаимоотношений, которые, бывает, внезапно вырываются на поверхность, как подземные воды. То есть, Ш. был самым крупным врачебным успехом Девочки и одновременно самым крупным провалом. Долгие годы она ухаживала за своими родными, но это был напрасный труд облегчения последних месяцев и дней, расстегивание последней пуговицы на тесном воротнике приговоренного, стоящего под виселицей, так она после изнурительной агонии матери и ее конца была на грани той глубокой меланхолии, к которой всегда склонны те, кто бдят у одра умирающих.
С непроницаемым выражением лица она провожала редких знакомых, которые зашли в дом после последних похорон, чтобы вздрогнуть от наполовину пролитой ракии, обжигающей слизистые оболочки, бормоча — что тут поделаешь, все там будем, — и в растерянности озирались, словно двери за ними закрывались навсегда. Скоро разошлись все, кроме странненького Ловро, который сидел, съежившись, за все время не сказал ни слова, закусывал без аппетита, мял кепку.
Ты зачем разулся, — спросила Девочка старого слугу, поморщившись, глядя на его рваные шерстяные носки, — видишь, как грязно.
Она собрала оставленные где попало рюмки, за которыми по столикам и комодам тянулись влажные следы, похожие на деформированные сердечные мышцы. Стряхнула стеклянное содержимое с подноса в раковину, и звонкий, ледяной звук отозвался в онемевшем доме, как вздох облегчения. Девочка сняла черную ткань с одного зеркала и увидела в нем сильную, желанную женщину, с телом судовой ростры, тридцати с чем-то лет, но с обручем на сердце. Скользнула рукой по груди и по ягодицам нерожавшей. Наконец, одна, — выдохнула она.
Потом вспомнила про старика, сидевшего в столовой. Пойдем, дорогой Ловро, — ласково позвала она, подняла его, обняв за плечи. — Твои подумают, что ты опять сбежал. — Старик послушно двинулся. — Давай, в другой раз зайдешь, завтра. Мне надо покрасить волосы.
* * *
У меня не было ни золота, ни партии, — объясняла Девочка. — Поэтому я и получила те деревни.
Разве вы не слышите ее торопливый сигнал, когда она пробивается сквозь стадо разоравшихся гусей? Разве вы не поднимете голову от работы, не утрете пот со лба, чтобы разглядеть ее громыхающую, усиленную machina, уносящуюся от огромного пыльного облака, которое она оставляет за собой? Разве легко влететь на маленьком автомобильчике в стадо сонных коров, чтобы по нему пошла волна, а животные поднялись в небо, словно лебеди?
Крушедольский Прнявор, Нерадин, Язак, Шатринцы, Добродол, это те села, точки, составляющие болезненный круг, который Девочка головокружительно выписывает колесами «фиата-750» границы назначенного себе карантина, который она соблюдает.
И что ей из всего этого достается? Само собой — времена года. Старушки, до глаз закутанные в платки, у которых вечно ломит кости, со свежими куриными яйцами в руках (они потом, после осмотра, тайком их положат на ее стол), ожидающих смерть перед сельскими амбулаториями, еще с рассвета, множество ее правых рук, скажем, Ферко, который на удивление быстро скачет на своей деревянной ноге, чтобы ей, ссутулившись, поклониться, открыть дверь, взять черный докторский саквояж, длинный, как безногая такса.
Ее помощники — селяне, которые в армии окончили курсы первой помощи, научились делать инъекции и перевязывать раны (на которые, прежде чем наложить повязку, плевали, в лечебных целях), или чистые, заботливые женщины, вдовы, либо безземельные, которые утирали пот со лбов рожениц (до конца не зная, выйдет ли наружу ребенок или липкое мертвое тельце), а сами, без чьей-либо помощи, в теплых хлевах рожали маленьких Иисусов.
Как там умирали? Легко. От падения с чердака, от укуса бешеной лисицы, от пьяной отцовской руки. (Обычно зимой Девочка без удивления констатировала, что все село, от мала до велика, то ли пьяные, то ли психованные, приписывая это все-таки своей усталости или предменструальному синдрому). Ей случалось писать для полицейских нужд лирическое врачебное свидетельство о безымянной беременной девочке, которая утопилась в колодце, и теперь она смотрит на нее, посиневшую и раздутую, с окровавленными пальцами, с изгрызенными ногтями, ничуть не менее безгрешную, чем Офелия или Марина Огненная, Великомученица.
Как там болели? Натурально, на свежем воздухе. Подагра, катаракта, паралич, падучая, ночной кашель. Иногда она ловила себя на том, что, беседуя с кем-то, на обороте рецепта набрасывает лицо местного жителя, у которого из-за сифилиса провалился нос.
Но все-таки, после нескольких лет такой «деревенской практики» ей представилась возможность продолжить практиковать в Сремски-Карловцах, парковать свою пыльную машину перед собственным домом, с некоторым затаенным чувством вины за то, что оставляет неподвижных, придавленных земным притяжением людей на милость и немилость всем болезням этого нездорового мира, кое-кто из них будет являться ей во сне и разлагаться, с лицом, облепленным черной оспой. Но через какое-то время она кошмары забывала.
Как спалось, — спрашивает новая медсестра. — Хорошо, — отвечала она и умолкала. Если действительно помолиться и спать на стороне сердца, то вам приснится то, что захотите, посоветует она девушке, которая, едва сомкнув глаза, видит косматого человека.
Девочка, зажмурившись, заходит в кабинет, полной грудью вдыхая специфический запах медикаментов, думает, — ох, насколько в городе болезнь чище, а смерть — не такая мучительная, — надеясь, что хотя бы первый ее пациент не окажется жутким стариком с кровоточащим геморроем.
Следующий, — слышит она, как сестра вызывает пациента. — Заходите, Блашкович.
* * *
К сожалению, никогда не бывает так, если только мы вовремя не остановимся и не разберемся, не уточним картину. В моменты тщательно скрываемого малодушия Девочку все чаще беспокоило одно сараевское воспоминание. На еврейском кладбище она делала набросок к портрету Станислава, или же они просто сидели, прижавшись друг к другу (плохо видно), как вдруг где-то, в неопределенной близости, ударил гром среди ясного неба, вспыхнул пожар. Они огляделись, вытягивая шеи, услышали пожарную сирену, и это их успокоило.
Предоставив событиям идти своим чередом, они увидели толстого, потерянного пожарного, потного и запыхавшегося, в шлеме, сверкавшем серебром, перетянутого ремнями из желтой кожи, как перевернутая, выпавшая из поезда посылка, как он растерянно мечется по Невесинской улице, туда-сюда, туда-сюда, а дым валит отовсюду, и пламя уже лижет эту четкую фотографию.
Это я, — говорила Девочка, имея в виду того запыхавшегося, бессильного пожарного, — это я, смотри, я.
И не было в этом особой жалости к себе. Просто она лечила им желёзки, лечила от гриппа,