Грустный шут - Зот Тоболкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даша подняла руку умирающего, поцеловала ее. Рука землею пахла, речною сыростью. Кожа ороговела, обдирала губы. Много на своем веку потрудился этот человек, а заработал лишь одно — умереть под открытым небом, посреди реки Сулеи, несущей их к океану.
— Гоньку грамоте учи… Немой он, а, вижу, смышленый. Хоть на бумаге душу свою изливать станет, — движением пальцем поманив к себе немого, взял тонкую ручонку его, вложил в Дашину ладонь. — Помру — запишите: «Кирша помер». Помер — и ничего боле. Прощай, Тима. Тебе особливо обязан. Все прощайте. Схороните меня там, на берегу, чтоб видел с берега, как речка течет… течет речка… течее-от…
Плот на излучине крутануло, прибило к отмели. Как раз в ту пору Кирша скончался.
— Река и та знает, что ей надобно делать, — усмехнулся невесело Барма, привязывая плот.
Бондарь и Митя вынесли умершего на берег. По изложинке влезли на бугорок, который издали облюбовали. Мимо, по мокрой дороге, промчался Першин, не заметив тех, кого ищет.
— Кого там бог несет? — перестав копать могилу, вслушался в удаляющийся топот Бондарь.
— Тсс! — пригрозил бровями Барма. Он узнал офицера. И Даша его узнала. — Холуй меншиковский. Нас, должно быть, ловит.
Опустив умершего в неглубокую, наскоро вырытую могилу, самодельную лопату оставили здесь же. Молча постояли, простились, пошли к реке.
— Переждать надо, — сказал Митя, взглянув на брата. — Как бы с тем одноглазым не столкнуться.
— На воде не достанет. А ежели и достанет — нас вон сколь.
— Отвязывай, — приказал Митя, и плот отчалил.
На самой середине к ним пал с неба усталый журавль. На спине его, в перья зарывшись, сидела малиновка.
— Ну вот, — перестав грести, сказал Барма. — Одного потеряли, двух заполучили.
Гонька бледно улыбнулся.
— Пташка-то пошто у него на спине? — спросила Даша.
— Выдохлась. Силенок-то мало, — пояснил Митя. — Журавль — птица добрая. Слабым в пути помогает.
— Ты запиши это, братко. Обязательно запиши и подчеркни толсто, — сказал Барма. — Люди должны знать про доброту птичью.
Даша принялась объяснять немому, как пользоваться пером и чернилами. Гонька оказался учеником способным. И уже через три недели вывел первые каракули:
«Кирша помер. Хороший был человек Кирша».
Журавль, отдохнув, полетел догонять стаю. Еще раньше покинула плот малиновка, прощально прокричав людям что-то веселое.
11Глубоко, сыро! Владыка заглядывает в черный провал колодца — канат змеей бежит в бездонье. Там, где-то на недостижимой глубине, — копальщики. Они творят волю владыки, роют колодец в кремле. Далека тут вода, недоступна. Вот уж пятидесятая сажень пошла, а ее все нет. Что вниз упадешь — собственного падения не услышишь, что вверх, в твердь небесную лети — одинаково жутко, недостижимо. Летишь вверх (взглядом да мыслью) — яснее осознаешь присутствие бога. Есть он, есть вседержитель наш! Только что незрим, недоступен. Одним лишь праведникам себя оказывает. «Я, стало быть, недостоин, — оглаживая седую, вьющуюся бороду, вздыхает владыка. — Блужу и злобствую. Злобствую и блужу. Злоба от неутоленности телесной, блуд — все по той же причине. Гнет меня бес, ломает, справиться с ним не умею. Иной раз во время служения господу вдруг грянет шалая мысль. Человек же я, человек! Узрел с амвона смуглую молодицу, душой занемог. Спросить бы чья — у кого спросишь? Власть духовная вяжет. Примером пастве своей служишь. Хорошему учатся у тебя, и плохое (чему учить не надобно) перенимают твое же. Боже, боже милостивый! Горько, горько заблудшему пастырю. Душа, как пропасть эта, бездонна. На соблазны отзывчива. С годами слабеет воля. Дух уступает плоти».
Владыка задумался, не расслышал, как поднялась на канате тяжелая бадья. В ней — нос к носу — огромный мужик рыжий. Преосвященный отшатнулся, напряг память — где видел его? — но вспомнить не мог.
— Зябко там, — отряхивая землю с колен и с рук, утробным басом молвил мужик и, глядя на кремлев кабак, намекнул: — Копальщикам-то не худо бы погреться.
В иное время свободный от грешных мыслей пастырь позвал бы людишек — велел высечь дерзкого на архиерейском подворье. Сейчас лишь кивнул монашку, тот вскоре воротился с ковшом и жбаном монастырского крепкого вина.
— Доброе, доброе у тебя винцо, отче. — Мужик сам к вину не прикоснулся, дал тем, кто работал наверху, все оставшееся спустил в колодец. Владыка еще раз всмотрелся в мужика: статен, ядрен мужичина, хоть и одет неказисто. И в обращении волен. Похоже, из старообрядцев.
— До воды-то далеко ли?
— Не шибко, под подошвами хлюпает, — отозвался мужик. — Сажень-другую покопаем — выступит. Куды ей деться?
— Видал я где-то тебя, — морща чистый белый лоб под митрополичьей шапкой, сказал владыка. — Где — не упомню.
— Дак здесь, наверно, — усмешливо отозвался мужик, тронув окладистую рыжую бороду. — Колодец-то не в Архангельске рою — в твоих владениях.
«В Архангельске… — цепко отметил в уме владыка. — Стало быть, из поморов бежал. А может, сослан». Вслух же настойчиво спросил: — Имя твое скажи.
— Имя самое что ни на есть простое: Иван Пиканов.
«Слышал я это имя. Где слышал?» — владыка рассердился на худую память свою, на мужика, снова склонившегося над срубом. Чем-то задел его этот мужик: независимостью ли, силой ли. Лицо худое, схимническое, только без печати, которую налагает затворничество. Плечи армяк распирают.
— Пиканов, Пиканов… — владыка закусил тонкую, налитую кровью губу, раздраженно повел молодой черной бровью. — Не про тебя ли слух шел, когда со шведами…
Владыка не договорил: со дна колодезного опять показалось чье-то бородатое, но теперь смуглое лицо. Этого преосвященный узнал сразу: каменных и парусных дел мастер Гаврила Тюхин.
— Вода пошла, — сообщил Гаврила, но не владыке, по воле которого рыли колодец, а мужикам и Пикану, связывавшим последние звенья сруба.
— То и я говорил владыке, — кивнул Пикан, снова косясь на кабак. — Это дело не грех сполоснуть. Великий труд был, тяжкий.
И снова поспешил служка, и теперь вернулся не с одним, с двумя жбанами. Но, прежде чем ковш пошел по кругу, из колодца вынули еще одного копальщика.
— Гы-гы-гы! — загоготал тот, едва появившись. Это был известный дурачок тобольский Спиря. Любил он службы церковные, чтил владыку, и потому, увидав его, перестал сметать с себя мокрый песок, разиня рот, застыл на одной ноге.
— Подай вина мужику, озяб, — велел владыка.
— Сам вла-ды-ка, так-эдак! сам… ууу! — подняв палец, говорил дурачок и, словно гусь, стоял на правой ноге. — Блааслови!
— Бог благословит, — архиерей, будучи человеком умным, все-таки любил и желал производить впечатление и в людях — после ума — более всего ценил почтение к своему сану. Сан этот — признание его заслуг на церковном поприще. Он же велит быть владыке наместником бога на огромном пространстве Сибири. Люди, верящие в бога, почитающие церковную власть в пору разгула, лжи, безверия, — необходимые, главные люди. Все другие — почва, на которой ты сеешь добрые семена. Твоя ли вина, что из семян тех всходят плевелы. Служба господу трудна, многомудра, и твоя собственная вера проходит здесь великое испытание. Эти же, уверовавшие в твое назначение простодушные овцы, питают веру твою, придают сил.
— Бог благословит, — положив на Спирину голову белую тонкую руку, взволнованно, мягко повторил владыка. Голос его был гибок и приятен. Не зря же голосом этим заслушивалась паства. Взгляд владыки, размягченный Спириным изумлением, опять ткнулся в Пикана: «Ведь я в церкви его видел… С той смуглою дьяволицей!»
Владыка нахмурился, стер с лица хмурь, силясь вытряхнуть из себя ревнивые грешные мысли. Они не слушались, жгли сердце: «Не муж он ей. Еще раньше с другим видел…»
— Не ты ли на шведов войной бегал? — спросил Пикана, наконец вспомнив, где слышал эту фамилию. Юношей еще служил при патриаршьем дворе и прочел тогда в только что созданных царем «Ведомостях» известие о лихом набеге поморского попика, которого царь за дерзость отметил наградой.
— Ну, было, — нехотя признался Пикан, тревожась от усиленного внимания владыки.
— Где ж сан твой? Пошто сана лишился?
— Расстрига я… из старообрядцев.
— Кто расстригал? За какие вины?
— А никто… князь Юшков своей волей… Сослал с женою сюда. Дочь малую силой взял в дом.
— Князь не волен… То право властей духовных. В бога веруешь?
— Одной верой токмо и держусь. Верою да добротою людскою, — глухо ответил Пикан, замыкаясь в себе. Владыка понял, что расспрашивать дальше нельзя — болит у мужика что-то. Постепенно само все прояснится. Видно, обидели его, в Сибирь выслали, а вины за собой не знает. Надо пригреть гонимого, ободрить, и одним верным человеком станет больше.