Избиение младенцев - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то Фёдора Горобченко звали Евгением Гельвигом и он жил в Москве, на улице Садово-Кудринской, в доме номер восемь дробь двенадцать.
Он лежал в ароматном раю сеновала и, вдыхая запах сена и влажных волос своей подруги, вспоминал, как……из депо под грязную стеклянную крышу железнодорожного вокзала медленно вползал новочеркасский поезд, и разномастный расхристанный люд начинал свой панический бег к его вагонам. В глазах людей плескалось безумие; мелькали чемоданы, баулы, узлы, бабьи платки и нелепые дамские шляпки, солдатские папахи и матросские бескозырки, винтовки с устремлёнными вверх синими штыками, пальто, зипуны, тужурки, кожаные куртки, бушлаты, перекошенные рты, хлюпающие носы, мокрые, прилипшие к вискам волосы, благообразные бороды, ухоженные усики, заросли трёхдневной щетины, побитые оспою щёки, прыщавые лбы, мохнатые брови, оскаленные гнилые зубы и локти, локти, локти, энергично двигающиеся, расталкивающие, пытающиеся пробиться через толпу как можно быстрее, – вперёд, к перрону, в паровозный чад, туда, где стояли вожделенные вагоны.
Евгений пробивался сквозь толпу с тою же яростью, какая захлёстывала и всех остальных; каждый стремился оттеснить, отпихнуть, отодвинуть соседа, чтобы как можно быстрее добраться до открытых вагонных дверей. Он забыл о приличиях, забыл прежний лексикон, забыл учтивые слова «извините», «спасибо», «не будете ли вы любезны»; ввинчиваясь в толпу, он лишь изредка огрызался на проклятия и ругательства, посылаемые ему вслед. Возле вагонных тамбуров то тут, то там возникала ожесточённая возня, порой переходившая в драку, и потому внутрь удавалось пробиться лишь самым сильным и самым наглым. Видимо, Евгений был сильным и наглым одновременно – в вагон ему удалось попасть довольно быстро.
Поезд стоял недолго и вскоре битком набитый, тяжело дыша и с трудом ворочая колёсами, медленно отвалил от перрона. На выходе с городской стрелки он завопил, оповещая окрестности о своём разгоне, и вскоре уже летел по подмосковным заснеженным полям. Евгений трясся в плацкарте, стиснутый со всех сторон тёмными небритыми мужиками, завёрнутыми в платки бабами, вонючей солдатнёй и настороженными господами в летах, исподлобья поглядывающими по сторонам. Он почти ничем не отличался от всех этих потерянных людей, сметённых ветром истории с насиженных мест и несущихся с перекошенными лицами в неизвестность, а точнее – в известную пустоту, во мрак небытия, но в его глазах было больше решимости, чем безумия, больше желания, чем отчаяния, – всего несколько дней назад ему казалось, что мир рухнул, и под руинами стройного здания закона и упорядоченной жизни оказалась вся его страна и он сам, конечно, но теперь ему виделась цель, какое-то пусть смутное, но твёрдо стоящее на грядущем пути решение, и теперь он уже понимал – зубы у него для того, чтобы рвать ими врагов, а когти на пальцах для того, чтобы вгрызаться в слабую плоть тех, кто рискнёт заслонить ему его дорогу.
Уходя из родительской квартиры, он сжёг во дворе все свои документы, а потом спустился в полуподвал дома и взял там какое-то дворницкое старьё. Прежде чем надеть его, повалял одежонку по грязному тротуару да истоптал ногами; облачившись в это рубище, он почти слился с расхристанным грязным миром, стал его частью и его продолжением. Поэтому в вагоне на него никто не обращал внимания. Только один парень в коротком ватничке, сидевший через проход, нет-нет да и взглядывал на него с потаённой недоверчивостью и недоброжелательностью. Парень имел рыхлое сырое лицо, пористую кожу и бесцветные глаза. Всю дорогу он цепко держался за плотный брезентовый мешок, туго затянутый сверху бечевой.
Остаток дня и ночь прошли спокойно. Утром парень с рыхлым лицом всё чаще и чаще стал поглядывать на Евгения, а потом чуть привстал и поманил его пальцем, сделав головою движение, приглашающее к какому-то неизвестному намеренью. Они просунулись в тамбур.
– Покурим, браток? – спросил парень.
– Чего ж не покурить, коли угостишь, – ответил ему Евгений.
Достав кисет и обрывок какой-то прокламации, парень с трудом насыпал табак и, матерясь от неудобства, кое-как свернул самокрутку. Раскурив её, передал Евгению. Тот затянулся, прикрыл глаза, изображая высшую степень долго ожидавшегося блаженства, и передал самокрутку хозяину.
– Фёдор, – сказал парень. – Горобченко. С Москвы еду. А ты каков будешь?
– Евгений, – отвечал тот. – Из двинцев я, мы в Кремле стояли. Юнкерья нас обманом взяли. Мы без жрачки пять дён в подвалах куковали. Ну, зато мы их потом кровавой кашей всласть отблагодарили.
– Давай меж вагонов встанем, – предложил Евгению новый знакомый.
Они открыли тугую дверь и вошли в межвагонное пространство. Здесь было жутко холодно, свистел горький ветер и несло паровозною гарью.
– А ты, небось, и посейчас кушать хочешь? – спросил Фёдор.
– А то, – ответил Евгений. – Два дни маковой росинки во рту не было.
– Бедный, бедный, – посочувствовал Фёдор. – А рожа-то у тебя, брат, юнкерская. Хочешь, Женя, человеческого мяса? Это юнкера какого-то мясо…
С этими словами он ловко развязал свой засаленный мешок, распахнул его и подвинулся поближе. В нос Евгению шибанула чудовищная мясная вонь, и он в ужасе отпрянул назад. Рвотные спазмы сдавили его горло, он едва удержал свой скорчившийся от омерзения пустой желудок и бессильно оперся рукой о ледяное железо вагона.
Фёдор стоял напротив, радостно улыбался и внимательно смотрел на Евгения…В сумерках вагонный люд начал подрёмывать. Поезд ехал неспешно, откуда-то из тамбура тянулась заунывная песня; Евгений, стиснутый со всех сторон ватными телами, тоже начал поклёвывать носом. Вдоль полотна дороги тянулась пологая насыпь, запорошённая снегом, дальше темнел редкий лесок, а за леском до самого горизонта простиралась белая холодная пустошь, голая, бесприютная, наводящая отчаянную тоску и рождающая мысли о самоубийстве.
Как безысходна русская снежная равнина! Сколько в ней боли и одиночества, щемящего чувства потери; ты глядишь в это бесконечное ледяное пространство, которое не откликается на твои зовы и само не зовёт, не шлёт тебе ни звука, ни привета, и понимаешь – именно тут! – что личного бессмертия нет, что ты уйдёшь, канешь в пустоту, а она, эта равнина, будет всегда, вечно, бессрочно, во веки веков, эта родная земля, укутанная не снегом, нет, а бесконечною русскою нежностью, земля, любимая русскими так сильно, что и описать ту любовь не хватит нам нашей речи!.. И Евгений знал, что когда-нибудь стиснет родимую земличку в последних объятиях, стиснет крепко и навсегда, и никто уже не сможет отобрать её у него…
Грохот разбитого вагонного стекла бесцеремонно разбудил дремавших пассажиров, – в самую гущу стиснутых давкою людей влетел огромный заледеневший булыжник. Кто-то ойкнул, кто-то заматерился; вагон протянуло ледяным сквозняком, те, кто сидел ближе к окну, выглянули в заоконные сумерки. По пологой насыпи, догоняя порошу, медленно и беззвучно неслись в клубах сизого пара фантастические всадники, кони вязко перебирали ногами, приподымались над насыпью и почти летели! Евгений видел за спинами всадников гигантские фиолетовые крылья, издававшие чудовищный треск, видел алебарды в крепких руках, видел замотанные какими-то странными бинтами головы и открытые в яростных криках рты… но никаких звуков они не исторгали, – слышался только панически ускоряющийся стук колёс и леденящий душу вой паровозного гудка, – словно состав, охваченный первобытным ужасом, пытался бегством спастись от этих крылатых посланников ада.
И вот откуда-то с неба, из облачных сумерек, из сгустившегося воздуха стали появляться едва слышные звуки, которые, нарастая, вскоре превратились в чудовищную какофонию – проклятья, ругательства, выстрелы, топот и храп обезумевших коней, вой паровоза, грохот колёс, крики пассажиров… Евгений выглянул в разбитое окно: прямо в лицо ему целился из винтовки несущийся параллельно составу всадник. Голова его была замотана грязными лентами, лишь глаза сверкали безумием сквозь окровавленные щели бинтов. Евгений отшатнулся и в тот же миг раздался выстрел, чиркнувший по обшивке вагона. Вереница всадников, обгоняя друг друга, неслась в бешеной снежной круговерти с гиканьем, хриплыми проклятиями и свистом, – за вагонными окнами мелькали окружённые морозным дыханием оскаленные лошадиные морды, облепленные инеем развевающиеся на ветру гривы и хвосты, перекошенные от хлёсткого встречного ветра и отмеченные печатью озверения человеческие рожи, а за ними, за их смазанными силуэтами – с бешеной скоростью летели назад кусты и обугленные ветки деревьев.
Вдруг где-то впереди раздался грохот, поезд сильно тряхнуло, на мгновение он остановился и, снова потихоньку тронувшись, прошёл ещё небольшой отрезок пути. Вагонные двери были тут же распахнуты, в них полезли спрыгнувшие с коней ободранные люди, раздались выстрелы, снова посыпалось разбитое стекло… Через несколько минут из тамбуров стали вышвыривать пассажиров. Евгений выглянул в окно. Было ясно, что в эту сторону выходить нельзя. Он продрался сквозь панику толпы и ногой выбил замызганное окно напротив. Перевалившись через раму и уже почти падая из окна в снег, он успел заметить, что Фёдор собирается последовать его примеру. В суматохе и ажиотаже всеобщей свалки, царившей на противоположной стороне насыпи, их никто не заметил, они быстро нырнули в снежную целину и, судорожно перебирая ногами, обжигая лёгкие тысячами морозных искр, задыхаясь и кашляя, изо всех сил побежали к синеющей вдалеке полупрозрачной роще.