Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина умолкла. Глаза ее метали молнии.
— Конечно, поначалу мы верили каждому его слову, человек я, смею сказать, доверчивый, да и Лаурюс тоже. Насколько мне известно, в нашем доме никто еще никогда не имел оснований обвинить меня в том, что я любопытна и сую нос в чужие дела, однако он — Стейндоур — пробыл у нас всего несколько недель, как у меня зародились кое-какие подозрения. К примеру, о священниках он стал говорить как самый последний безбожник, бессмертие души обозвал басней, а когда я предложила ему пойти с нами в церковь, рассмеялся мне в лицо. Мы с мужем оба состоим в обществе трезвости, но это не мешало ему выпивать. А на второй день рождества и под Новый год он пригласил к себе какой-то сброд, и от пьяных криков и пения мы всю ночь глаз сомкнуть не могли. Но это были еще цветочки. Я не собираюсь рассказывать незнакомому человеку обо всех его безобразиях, кое о чем я даже мужу не рассказывала. Вполне возможно, Стейндоур по ночам и размышлял о чем-то, но над книжками он не сидел — это как пить дать. Ни капельки не думал он о том, чтобы стать достойным своего отца и всего строукахлидского рода. Когда же я в прошлом году под пасху узнала, что он завел себе пятую невесту, то не стала церемониться и напрямик сказала ему: либо веди себя как положено христианину, либо ищи себе другое жилье. Отец твой платит за твое учение, сказала я ему, он родственник моего мужа, и сдали мы тебе комнату не для того, чтобы ты молоденьких девочек портил. И что же, вы думаете, он сделал?
Вопрос поставил меня в тупик, но тут же последовал ответ.
— Он перестал ночевать дома три раза в неделю, а иногда и четыре, — поведала мне женщина таким трагическим шепотом, словно речь шла о последствиях грандиозного пожара. — «Ты это откуда, Стейндоур?» — спросила я однажды, когда он утром притащился домой. И что же, вы думаете, он ответил? «С мессы», — сказал он, смеясь, и попытался похлопать меня по спине. Нечего было и пытаться вразумить его, нет у него ни стыда, ни совести, ума не приложу, в кого он таким бабником уродился. Летом он не поехал на север к родителям, как собирался, нет, у него другие дела были на уме. Я видела, как шестая мелькала тут в прихожей — кстати, прехорошенькая девушка, — и два с половиной месяца — июнь, июль и пол-августа — он лишь иногда ночевал дома, порой исчезал сразу на несколько дней, даже на неделю. А потом, как и следовало ожидать, эта помолвка расстроилась. Затем случилось нечто удивительное: он начал заходить к нам по вечерам и слушать радио; вел он себя при этом как ангел. «Кто знает, может, бедняга взялся за ум», — думала я, без конца потчуя его кофе, хоть он и задолжал нам за комнату. И вот представьте себе! Как-то субботним вечером сидит он в нашей гостиной, видно считая, что я, как и мой муж, легла спать: вечер мы проговорили о вещах серьезных, о войне, и я устала. Закуривает он, значит, сигарету — и ну насмехаться над христианством и непорочным зачатием девы Марии, смотрит как кот на нашу дочку Роусамюнду и пододвигает свой стул поближе к ней, трещит без умолку, а она смеется. Я смекнула, чем это пахнет, и прямиком к ним. «Стейндоур, я еще не легла и все слышу, — говорю, — и не допущу таких речей! В моем доме я требую целомудрия. Чтобы первого октября здесь духу твоего не было!» Моя совесть не могла примириться с мыслью, что в комнате, соседней с той, где живет невинное семнадцатилетнее дитя, совершается такой ужасный разврат. Просто чудо, что наша семья не опозорена и не пострадала.
— Да-да, — произнес я, потихоньку двигаясь к порогу. — Значит, вы не знаете, где он теперь живет?
— Нет, и меня это нисколько не интересует! — ответила женщина. — Я не видела его с тех пор, как он уехал отсюда, и слава богу. Осенью его тут много народу спрашивало, все больше бабы да кредиторы, он ведь в долгах как в шелках. Бедный его отец, частенько думаю я, бедный его отец. Платить такие огромные деньги за то, чтобы этот шалопай учился в университете!
Холодное дыхание действительности сорвало с меня плащ беспочвенных упований. Я уже не чувствовал себя возрожденным человеком в новом мире, полном радости и надежд. Я вновь оказался в старом мире, где господствует кризис и где безработному парню нечего ждать — ни от себя, ни от бога. А я-то мчался сюда, на Раунаргата, 70. Какая наивность! Какой невероятной фантазией надо обладать, чтобы вообразить, будто Стейндоур Гвюдбрандссон сейчас же раскошелится. Состоятельные родители уже давно внесли сколько положено за учение своих детей. А разве не глупость — надеяться на скорую помощь биржи труда? Что же мне теперь делать? Неужели нет в эти трудные времена никакого выхода? Знакомых у меня в Рейкьявике было раз, два и обчелся, и к тому же я не владел искусством просить у людей взаймы с таким видом и в таких выражениях, словно оказываю им услугу. Мой десятник, к примеру, в ответ на такую просьбу разразился бы речью о бережливости, умеренности, гражданском долге, сельском хозяйстве и благородных идеалах Партии прогресса. Нет, мне оставалось одно: продать старинную бабушкину книгу, а может быть, и мои часы. Как ни крути, каждый день надо есть, в конце месяца платить за комнату, время от времени ходить к парикмахеру, чинить у сапожника ботинки, отдавать в стирку белье. Еще даже не середина зимы, до весны далеко, на что же мне жить, когда станет нечего продавать? Господи, что скажет Кристин, если узнает о моей бедности? А я пригласил ее на завтра в кино!
Вот над чем я, сжав кулаки в карманах, ломал себе голову под хмурым зимним небом в январе 1940 года. Холодный ветер усилился. Во мне ли самом было дело, или в мире, или в нас обоих, но на душе у меня стало горько и тревожно. Казалось, каждая витрина напоминает мне, что я, в общем-то, лишний на Земле, этой пылинке в бесконечной Вселенной. От мысли, что таков удел и многих других на свете, охватившее меня чувство тревоги и безнадежности только усилилось. Я вышел на Эйстюрстрайти и поплелся домой. На углу у «Рейкьявикской аптеки» беседовали трое мужчин. Я рассеянно взглянул на них, не подозревая, что через несколько минут решится моя судьба.
Один из беседующих — если я правильно разглядел, заведующий Управлением культуры, — прощаясь, пожал другим руки и стал пересекать Постхусстрайти. Он делал огромные шаги, широко разворачивая ступни в гигантских галошах и размахивая желтым портфелем, на голове его красовалась меховая шапка, изо рта торчала сигара. Знакомым показалось мне и лицо одного из оставшихся: унылого вида бледный человек с темными бровями был тем редактором, что летом опубликовал мое стихотворение. Когда я поравнялся с ним, он окликнул меня по имени и, обращаясь к товарищу, сказал:
— На ловца и зверь бежит. Перед тобой молодой поэт. Позвольте познакомить вас: Паудль Йоунссон — Вальтоур Стефаун Гвюдлёйхссон. Вам обоим явно будет полезно побеседовать.
С этими словами он кивнул нам, улыбнулся улыбкой пастуха, уставшего от выполнения долга, поднес руку к полям шляпы и плавно скользнул за угол.
Я стоял в растерянности. Меня ни с того ни с сего представили абсолютно незнакомому мне человеку, некоему Вальтоуру Стефауну Гвюдлёйхссону, и я не мог решить, что лучше: тотчас распрощаться с ним и двинуться дальше или же остаться на месте, если он сочтет, что этикет требует сказать мне несколько слов. Это был мужчина лет тридцати, невысокий, но очень импозантный и решительного вида, и мне потом нередко думалось, что многие наши государственные мужи могли бы позавидовать его облику и манерам. На нем было новое серое в клетку пальто, которое очень шло ему и делало его плечи раза в полтора шире, чем их создал творец. Шляпа была примята, как у звезд киноэкрана, а светло-коричневые туфли на толстой каучуковой подошве свидетельствовали о том, что либо у него есть друг моряк, либо он недавно вернулся из-за границы: такие туфли не продавались ни в одном магазине Рейкьявика.
— Паудль Йоунссон? Точно. Я узнал вас, — дружелюбно произнес он и замолк, внимательно разглядывая меня. — Куда вы направляетесь?
— К себе домой, на улицу Сваубнисгата.
— Тогда нам не по пути, — сказал он. — Вы не торопитесь? Если нет, может быть, потолкуем до обеда? Сейчас без четверти двенадцать.
— Я не тороплюсь, — ответил я.
— Тогда давайте забежим в мою контору, это на Эйстюрстрайти, тридцать два.
Мы молча миновали несколько магазинов, вошли в каменный дом и по широкой лестнице поднялись на третий этаж. Мой спутник вытащил из кармана связку ключей, отпер дверь и сказал: «Прошу». Контора мне показалась не совсем обычной. В ней никого не было, шторы на окнах отсутствовали, вся мебель состояла из двух сравнительно новых письменных столов соснового дерева, трех старых стульев и нескольких полок на стене, пустых, как непроданные гробы. На одном из столов стоял телефон и лежала телефонная книга, на другом стояли пепельница и чернильница, лежала стопка бумаги и несколько датских журналов — «Родной очаг» и «Семейный журнал». Я не увидел ни сейфа, ни какого-нибудь запирающегося тайника, ни других предметов, украшающих большинство контор, вроде пишущей машинки, арифмометра, писем, документов, книг с записями кредита, не говоря уже про разные мелочи типа сшивателей, дыроколов, штемпелей, губок, красочных реклам и календарей. Вальтоур Стефаун Гвюдлёйхссон распахнул дверь в маленькую комнатку позади конторы, скинул пальто, повесил его на плечики, а шляпу на крючок. Я увидел конец кушетки, раковину с двумя кранами, полотенце и зеркало. Он сразу же вернулся в контору и закрыл за собой дверь.