Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933) - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ушах шумит, глохнешь от напряжения и падаешь на колени. А голова думает сама по себе «о связи приемов сюжетосложения с общими приемами стиля»{107}. «Не забудьте, пожалуйста, подтяжки»{108}. В это время я кончал свою работу. Борис свою. Осип Брик кончил работу о повторах, и в 1919 году мы издали в издательстве «ИМО» книгу «Поэтика» в 15 печатных листов по 40 000 знаков.
Мы собирались. Раз собрались в комнате, которую залило. Сидели на спинках стульев. Собирались во тьме. И в темную прихожую со стуком входил Сергей Бонди с двумя липовыми кардонками, связанными вместе веревкой. Веревка врезалась в плечо.
Зажгли спичку. У него было лицо (бородатое и молодое) Христа, снятого с креста.
Мы работали с 1917 года по 1922-ый, создали научную школу и вкатили камень в гору.
Жена моя (я женился в 1919 или 1920 году, при женитьбе принял фамилию Корди, но не выдержал характера и подписываюсь Шкловский) жила на Петербургской стороне.
Это было очень далеко.
Мы решили переехать в Питер.
Нас пригласил в свою квартиру один молодой коммунист.
Жил он на Знаменской.
По происхождению был он сыном присяжного поверенного, имевшего шахты около Ростова-на-Дону.
Отец его умер после Октябрьского переворота. Дядя застрелился. Оставил записку: «Проклятые большевики».
Он жил теперь совсем одиноко. Это был хороший и честный мальчик. В его комнате понравился мне письменный стол из красного дерева.
Мы вели хозяйство вместе, ели хлеб, когда был, ели конину. Продавали свои вещи. Я умел продавать свои вещи с большей легкостью, чем он. Меньше жалел. Когда было холодно, ходил по его квартире и стучал топором по мебели, а он огорчался.
Начал наступать Юденич. <…>
Мне ночью часто снится, что у меня на руках взрывается бомба.
Со мной раз был такой случай.
Мне ночью снится иногда, что падает потолок, что мир рушится, я подбегаю к окну и вижу, как в пустом небе плывет последний осколок луны.
Я говорю жене: «Люся, не волнуйся, одевайся, мир кончился». <…>
Голодал я в это время и поступил с голоду инструктором в автомобильную школу на Семеновской.
Школа была в таком состоянии, что продукты возили на себе. Ни одного автомобиля. Классы не топлены. Жизнь команды сосредоточена вокруг лавки. Выдавали хлеб, один фунт в день, селедку, несколько золотников ржи, кусок сахара.
Придешь домой, и страшно смотреть на эти крошечные порции. Как будто смеялись. Раз выдали коровье мясо. Какой у него был поразительный вкус! Как будто в первый раз узнал женщину. Что-то совсем новое. Еще выдавали мороженую картошку, а иногда повидло в кооперативе Наркомпроса. Картошку – пудами, она была такая мягкая, что ее можно было раздавить в пальцах. Мыть мерзлую картошку нужно под раковиной в холодной проточной воде, мешая ее лучше всего палкой. Картофелины трут друг друга и отмываются. Потом делают из нее форшмаки, но нужно класть много перца. Выдавали конину, раз выдали ее много – бери сколько хочешь! Она почти текла. Взяли.
Жарили конину на китовом жиру, то есть его называли китовым, кажется, это был спермацет; хорошая вещь для кремов, но стынет на зубах.
Из конины делали бефстроганов с ржаной мукой. Раз достали много хлеба и созвали гостей, кормили всех кониной и хлебом, сколько хочешь, без карточек и по две карамели каждому.
Гости впали в добродушное настроение и жалели только, что пришли без жен.
В это время уже вышла книга «Поэтика» на необычайно тонкой бумаге, тоньше пипифакса. Другой не нашли.
Издание было сдано в Наркомпрос, а мы получили по ставкам.
В это время книжные магазины еще не были закрыты, но книги распространялись Наркомпросом. Так шло почти три года.
Книги печатались в очень большом количестве экземпляров, в общем не менее 10 000 и очень часто до 200 000; печатал почти исключительно Наркомпрос, брал их и отправлял в Центропечать.
Центропечать рассылала в Губпечать и так далее.
В результате в России не стало книг вовсе. Пришлют, например, в Гомель 900 экземпляров карты звездного неба. Куда девать? Лежит.
Нашу книгу в Саратове раздавали по красноармейским читальням. Громадное количество изданий было потеряно в складах. Просто завалилось. Агитационную литературу, особенно к концу, совсем скурили. Были города, например. Житомир, в которых никто не видел за три года ни одной новой книги.
Да и печатать печатали книги случайные, опять-таки кроме агитационных.
Поразительно, насколько государство глупее отдельных лиц! Издатель найдет читателя, и читатель книгу. И отдельная рукопись найдет издателя. Но если прибавить к этому Госиздат и полиграфическую секцию, то получатся только горы книг, вроде Монблана из «250 дней в царской ставке» Лемке, книги, засланные в воспитательные дома, остановленная литература.
Какие невероятные рассказы слышать приходилось! Собирают молоко. Приказ: привезти молоко к такому-то дню туда-то. Посуды нет. Льют на землю. Дело под Тверью. Так рассказывал мне председатель одной комиссии по сбору продналога (коммунист). Наконец нашли посуду, сельдяные бочки. Наливают в них молоко и везут, привозят и выливают. Самим смотреть тошно.
То же с яйцами. Подумать только, что два-три года Петербург ел только замороженную картошку.
Всю жизнь нужно было привести в формулу и отрегулировать, формула была привезена готовой заранее. А мы ели гнилую картошку. <…>
Большевики вошли в уже больную Россию, но они не были нейтральны, нет, они были особенными организующими бациллами, но другого мира и измерения. Это как организовать государство из рыб и птиц, положив в основание двойную бухгалтерию.
Но механизм, который попал в руки большевиков и в который они попали бы, так несовершенен, что мог работать и наоборот.
Смазка вместо горючего.
Большевики держались, и держатся, и будут держаться благодаря несовершенству механизма их управления.
Впрочем, я несправедлив к ним. Так несправедливо глухой считает безумными танцующих. У большевиков была своя музыка.
Все отступление построено на приеме, который в моей «поэтике» называется задержанием.
Профессор Тихвинский незадолго до своего ареста{109} рассказывал при мне: «Вот взяли Грозный, мы телеграфировали сейчас же, чтобы нефть грузили из таких-то источников и не грузили бы из таких-то. На телеграмму нашу не обратили внимания. Накачали в цистерны нефть с большим содержанием парафина, пригнали в Петербург, здесь холоднее, она застыла, из цистерн не идет. Раньше ею пользовались только в районе закаспийских дорог. Теперь у нас заняты цистерны, мы не можем вернуть порожняка, подвоз прекратили. Нефть приходится из цистерны чуть ли не выковыривать, и неизвестно, что с ней потом делать».
Такие рассказы приходилось слышать каждый день. Если бы рассказать, что делали в одном автомобильном деле!
Спросят: а как Россия позволила?
Есть бродячий сюжет, который рассказывается в Северной Африке бурами про кафров и в Южной России евреями про украинцев.
Покупатель принимает у туземца мешки с мукой.
Говорит ему: «Ты записывать не умеешь, так я буду давать тебе за каждый принесенный мешок новый двугривенный, а потом в конце я заплачу тебе за каждый двугривенный по 1 руб. 25 копеек». Туземец приносит 10 мешков и получает 10 двугривенных, но ему их жалко отдавать, они новенькие, он крадет два и отдает только восемь. Продавец зарабатывает на этом 2 руб. 10 коп.
Россия украла много двугривенных у себя. Понемножку с каждого вагона. Она погубила заводы, но получила с них приводные ремни на сапоги.
А пока что, пока еще не все кончилось, она понемножку крадет. Нет вагона, который прошел бы от Ревеля до Петербурга целым. Этим и живут.
И вот я не умею ни слить, ни связать все то странное, что я видел в России.
Хорошо ли тревожить свое сердце и рассказывать про то, что прошло?
И судить, не вызвав свидетелей. Только про себя я могу рассказать, и то не все.
Я пишу, но берег не уходит от меня, я не могу волком заблудиться в лесу мыслей, в лесу слов, мною созданных. Не пропадают берега, жизнь кругом, и нет кругом словесного океана и не загибаются кверху его края. Мысль бежит и бежит по земле и все не может взлететь, как неправильно построенный аэроплан.
И вьюга вдохновения не хочет скрутить мои мысли, и не берет бог шамана с земли. Облизываю губы, они без пены.
И это все потому, что я не могу забыть про суд, про тот суд, который завтра начнется в Москве.
Жизнь течет обрывистыми кусками, принадлежащими разным системам.
Один только наш костюм, не тело, соединяет разрозненные миги жизни.
Сознание освещает полосу соединенных между собой только светом отрезков, как прожектор освещает кусок облака, море, кусок берега, лес, не считаясь с этнографическими границами.
А безумие систематично, во время сна все связно.
И с осколками своей жизни стою я сейчас перед связным сознанием коммунистов.