Сестра Зигмунда Фрейда - Гоце Смилевски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом разговор завертелся вокруг другой темы. Мина пыталась поведать мне об успехах, которых достиг мой брат, пока я отсутствовала, и про которые он не упоминал во время своих посещений клиники Гнездо. Она рассказывала о его книгах, которые переворачивали представление читателей о человеке, о его работе с пациентами, о его преподавательской карьере, об основании психоаналитической школы. Я внимательно слушала, Мина говорила, остальные ели.
Мой брат, несмотря на свои многочисленные обязанности, продолжал каждое воскресное утро навещать мать, а обедали мы у него. По утрам я спускалась по лестнице, достигала конца улицы и возвращалась. Каждый раз я заходила все дальше, бесцельно шагала, словно проходила сквозь пространство, где ничего не искала, в котором ничто меня не ждало и от которого я ничего не ждала, пространство, которое просто нужно было преодолеть. Однажды во время такой прогулки я встретила доктора Гете. Он спросил меня, как я себя чувствую после того, как покинула Гнездо.
— Видите — иду, — ответила я.
Я спросила его о жизни в клинике. Он рассказал, что братья Доброй Души, узнав о смерти Макса, вернули сестру в больницу. Она не хотела или не могла поверить в то, что Макс умер, и постоянно разговаривала с ним, все реже спрашивала: «Вам ничего не нужно?» Смотрела в пустоту, задавала пустоте вопросы, отвечала пустоте; везде в этом отсутствии присутствовал Макс. Я знала, что борьба Доброй Души с бессмысленностью с помощью самой бессмысленной вещи — разговора с пустотой — значила для нее очень много и придавала смысл бессмысленности; мир полон людей, которые смотрят глаза в глаза и ведут пустые разговоры.
Встречая Клару, я чувствовала, что жизнь может иметь смысл. С тех пор как покинула Гнездо, она взяла на себя заботу о четырнадцати детях. Пока она жила в больнице, ее брат несколько раз успел стать отцом. От него беременели женщины, которые выглядели на десяток лет старше своего возраста и убирались в его мастерской, девушки, которые позировали ему, работницы, которых он встречал, когда они поздно вечером, усталые, возвращались домой. Дети, получавшиеся в результате, были для Густава плодом короткого и забытого акта.
— Мне плевать на то, что я создал осознанно, — сказал он Кларе, имея в виду свои картины. — Мне тем более плевать на то, что я и не думал создавать, пока занимался кое-чем другим.
Его дети не имели отца, зато у каждого из них было две матери — Клара заботилась о них, как о своих собственных детях. Все были мальчиками, все носили разные фамилии — фамилии своих матерей, и всех звали одинаково — Густав.
«Мои четырнадцать маленьких Густавов» — так называла их Клара.
Она бегала с одного конца города на другой, чтобы помочь их матерям. Водила по докторам болезненного Густава, сына швеи Эльзы; сидела с Густавом болезненной Ханны, когда та хворала; ходила в Центральную венскую тюрьму и просила отпустить самого старшего из четырнадцати Густавов, который в драке ножом ранил сверстника. Один раз в месяц Клара брала у брата деньги, необходимые на содержание его сыновей, и раздавала их матерям. Три раза в год она вместе со всеми Густавами ходила по Вене и покупала им всем одежду.
Я видела ее все реже. О четырнадцати маленьких Густавах она упоминала, только если я ее спрашивала, после того, как интересовалась моими делами. А когда я ее спрашивала, начинала рассказывать про них с какой-то радостью, какой-то тайной гордостью и с какой-то неловкостью, словно извиняясь за свои слова. Потом она говорила о других вещах, которые доставляли ей удовольствие: спрашивала меня, уяснила ли я, что теперь женам разрешается требовать развод, а в браке распоряжаться собственным имуществом, знаю ли я о том, что женщины получили право голосовать на выборах, знаю ли, что работницы теперь могут бороться за свои права.
Я виделась с ней все реже и реже — с каждым новым ребенком Густава у нее оставалось все меньше времени и становилось одним домом больше. С годами наши встречи свелись к взмаху рукой в те моменты, когда я видела, как она быстро идет по улице, ведя за собой нескольких из четырнадцати маленьких Густавов.
Летом 1914 года началась Великая война, которая мгновенно охватила всю Европу. Мужчины были мобилизованы — в сентябре того года сына моей сестры Розы отправили на фронт, а несколькими месяцами позже и сыновей Зигмунда: Мартин воевал в России, Эрнст — в Италии, а Оливер служил в инженерных войсках и строил туннели и казармы на Карпатах.
На дверях зданий висели списки погибших на полях сражений, на улицах мы встречали военных инвалидов. Война принесла нищету — у нас не было мыла, керосина, муки, хлеба; постоянной пищей стали картошка и рис. Те, кто хотел поесть мяса, ловили белок в парках или выращивали кроликов в квартирах. У нас не было ни угля, ни древесины, чтобы разжечь огонь, поэтому зимой мы сидели, завернувшись в одеяла, в шапках и перчатках. Одна из этих военных зим была самой холодной в моей жизни. Холод не давал нам заснуть по ночам, и мы с матерью оставались в гостиной, стучали ногами по полу и потирали ладони, чтобы согреться, время от времени перекидывались словом, а потом, когда ночь проходила, наступало утро, а приближение дня немного смягчало мороз, разбредались по своим комнатам и засыпали.
Иногда приходила хорошая новость — например, мы получили телеграмму, что Софи, которая три года назад вышла замуж за фотографа Макса Хальберштадта и уехала жить в Гамбург, родила сына. Это был первый внук моего брата, и его назвали Эрнстом.
Вечером, несколько дней спустя, Зигмунд сообщил мне, что Герман, сын нашей сестры Розы, и еще сотня солдат погибли от взрыва нескольких гранат, брошенных в их ров. Их тела были разорваны на куски, туловища перемешались, оторванные руки, ноги и головы остались там, во рву, их так и не похоронили.
Когда я на следующий день пошла проведать Розу, она, съежившись, лежала на кровати, ее голова покоилась на плече дочери Цецилии. Казалось, будто она усохла всего за одни сутки, будто вся сила, необходимая ей для воспитания сына, вытекла из ее тела вместе с его смертью.
— Сейчас я живу только ради Цецилии, — сказала она. — Если бы не она, я бы не жила больше ни мгновения. — Ее стон был похож на звук разрываемой ткани.
В военные годы я иногда оставалась ночевать у Розы. Разговаривая, мы бродили по квартире, кружили по комнатам, коридору, террасам. Во время этих длительных прогулок в ограниченном пространстве мы не входили только в комнату Германа, где он спал до ухода на войну. Однажды Роза приоткрыла дверь его комнаты и, перед тем как закрыть ее, произнесла:
— Мне постоянно кажется, что он вернется. Поэтому я храню его одежду, а вещи в его комнате оставила там же, где они были перед тем, как он ушел. Ночью, сидя у окна, я слышу шаги и в них узнаю звук его шагов; встаю и открываю окно, но на улице никого нет. Иногда меня будит его смех; иду, открываю дверь, его комната пуста, но пахнет так же, как в детстве пах он после купания. Когда я ем, волнуюсь, что он голоден. Если бы принесли его тело, все было бы по-другому. Как я могу поверить, что он погиб во рву вместе с сотней других солдат?
В конце войны, когда во время одной из семейных встреч в его доме Зигмунд зачитал нам вслух телеграмму, где говорилось, что все его сыновья скоро вернутся с фронта, я подумала о Розе, но не осмелилась взглянуть на нее. Я думала о ней в те дни, когда видела на улицах матерей, обнимающих своих сыновей, которые колоннами возвращались домой.
В первую послевоенную весну я встретила Йохану Климт. Годом раньше я узнала, что Густав умер, но не пошла на его похороны, не навестила Клару, даже не позвонила ей.
— После инсульта брат целый месяц лежал неподвижно, затем умер, — сказала Йохана. — Эти тридцать дней Клара провела у его постели. Потом, через несколько недель после его смерти, один за другим погибли на фронте два его старших сына. С тех пор Клара просто сидела в углу комнаты, ничего не говорила, не отвечала на вопросы. Я приводила к ней Густавов, потому что она так заботилась о них, и я подумала, что забота вернет ее в наш мир. Но она пребывала в каком-то другом мире. Поэтому я решила снова поместить ее в психиатрическую клинику. Сейчас я забочусь о Густавах хожу к ним в дома, где они живут со своими матерями когда они болеют, вожу их к врачу, один раз в месяц ношу им деньги, оставшиеся от наследства их отца. Но я знаю, что не могу заботиться о них так же, как Клара. Матери Густавов говорят, что моя сестра была лучшей матерью на свете, а Густавы подтверждают. Они постоянно просят меня сводить их в Гнездо повидать тетю, но я отказываюсь. Это не место для детей.
Йохана направилась к своему дому, а я — к своему. Потом передумала и пошла в Гнездо. По дороге я представляла, как Густав, пережив инсульт, лежит без сознания, а Клара сидит около него, понимает, что он уходит, и впервые видит в нем не своего брата и защитника, а своего ребенка, пытается его пробудить от того, что не является сном и от чего нельзя убежать, разговаривает с ним, но это уже не голос его сестры, молящий защитить ее от матери, а голос матери, пытающейся утешить своего ребенка в его немой боли, это голос матери, не похожий на голос его настоящей матери, голос, которым Клара пытается заверить его, что все будет хорошо, все пройдет, забывая, что таким образом пытается заверить саму себя. А потом, узнав о гибели двух старших маленьких Густавов, она оставила попытки.