Гадкие лебеди кордебалета - Бьюкенен Кэти Мари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поднимаюсь с подоконника и медленно бреду вслед за толпой. Прежде я ни разу не наблюдала за казнью. Может быть, это было ошибкой. Может, именно это позволяло мне жить мечтами. Я представляю, что сегодня уже успел пережить Билле. Вспышка фонаря, свет прямо в глаза, окрик тюремщика, молитвы капеллана, просьбы о прощении, дрожащие колени, чувство нереальности происходящего, холодная сталь ножниц у шеи, падающие на пол волосы.
Я протискиваюсь сквозь толпу и вижу помост с гильотиной. Два столбика, перемычка между ними, распорки внизу. В утренних сумерках отсветы горящего хвороста играют на лезвии. Оно зажато между столбиками, удерживаемое блоком. Как будто смерть загнали в рамки.
Человек, которого знает по имени весь Париж — месье Рох, хранитель гильотины, — бродит вокруг под взглядами жестянщиков, рыбаков, разносчиков. Во рту сигара, он выдыхает дым через нос, не прикасаясь к ней. Трижды он дергает за веревку, заставляя лезвие гильотины ходить вверх и вниз. Потом для проверки нажимает на рычаг. Лезвие с грохотом падает, и он довольно улыбается.
Ворота Ла Рокетт распахиваются, и двое помощников месье Роха выводят Билле. Он вдыхает свежий воздух, видит розовые краски неба на востоке и понимает, что его время пришло. Он бледен. Он смотрит на шумную жадную толпу. Он делает несколько шагов, спотыкается, но его подталкивают в спину. Он смотрит на гильотину — конец своего пути. С него снимают жилет и рубашку, оставляя штаны и фуфайку. Руки у него связаны. Он поворачивается к другому известному всему Парижу человеку — аббату Крозе, тюремному капеллану.
— Прощайте, отец, — говорит он дрожащим голосом.
Месье Рох тянет ремни и ставит Билле перед гильотиной. Дощечка поворачивается на петлях, прижимая его голову к люнету. В ней щель, через которую должно пройти лезвие.
Месье Рох быстро кладет руку на рычаг, раздается глухой стук, и голова Билле падает на кучу опилок в большой корзине. Я отшатываюсь — меня пугает скорость, с которой оборвалась жизнь. Месье Рох и двое его помощников скидывают тело в корзину вслед за головой.
Я хотела бы забыть, как выгладит перерубленная шея — блестящая белая кость, розоватая плоть, которая через мгновение стала темной от сочащейся крови, а еще через мгновение залилась ярко-алым. Я поднимаю глаза к небу, которое из серого постепенно становится синим, и очень хочу услышать утреннюю песню птиц. Но это невозможно, потому что стоит зима. Я хочу, чтобы Эмиля отправили в Новую Каледонию.
Чтобы почувствовать хоть проблеск надежды, я представляю, что нахожусь в Мазасе, а не в Ла Рокетт. Здесь все устроено точно так же — голые оштукатуренные стены, кирпичный пол, две решетки и коридор между ними. И точно так же воняет.
Со скрипом открывается дверь клетушки напротив. Я слышу тихий голос Эмиля:
— Когда аббат Крозе вернется, скажите, что я хочу его видеть.
— А может, сразу начальника тюрьмы позвать? — раздается насмешливый голос тюремщика, и дальше он издевательски пищит: — Господин начальник, этот Эмиль Абади охвачен раскаянием. Сообщите скорее президенту.
Дверь открывается до конца, и я вижу Эмиля — на лбу у него морщины, под глазами круги.
— Просто передайте мои слова аббату, — говорит он.
Он тяжело опускается на стул и ссутуливает плечи. Дверь закрывается.
— Старика Билле отправили на гильотину.
— Да.
Он горбится сильнее, закрывает глаза, обхватывает себя руками.
— Нет больше сил ждать.
— Это хороший знак, ты сам так говорил.
— Билле тоже надеялся на помилование.
— Забудь о нем.
— Я бы повесился, будь у меня ремень. Можно сплести вместе полосы простыни, сделать петлю.
— Думай о Новой Каледонии.
Он мрачно смотрит на меня. Грудь его тяжело вздымается.
— Ты поедешь со мной?
Обещание поехать в Новую Каледонию ничего не стоит, но оно может его успокоить. А если вдруг окажется, что это не просто слова? В газетах постоянно твердят о юности, раскаянии, милосердии. Может быть, шанс есть? Даже Мари не против, чтобы Эмиля и остальных отправили на каторгу, лишь бы они навсегда покинули Францию. Я думаю про маман, про ее мерзкий храп, вонь изо рта, вдовство, грязное белье, бутылочку с абсентом. Вспоминаю старый диван, вспоминаю, как мне поклонялись, как я чувствовала себя такой счастливой, словно в мире не осталось серости и грязи, а в диване не было дыр и пыли. Я вспоминаю его дыхание и запах табака от его волос. Он выбрал меня среди всех, и мой мир стал звенящим и ясным.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Я киваю. У Мари есть Шарлотта, а у Шарлотты — Мари. У них обеих есть Опера.
— Скажи, что ты поедешь за мной.
— Я поеду.
Я так давно не видела его улыбки.
— С того самого дня у Оперы ты стала моей единственной, Антуанетта. И так будет всегда.
После этих слов мое горло сжимается. Он проводит рукой по бедру.
— Тебе понадобятся деньги. Не только на дорогу. Охранникам в Новой Каледонии нужно платить, чтобы попасть на работу получше.
Я киваю во второй раз.
— Больше, чем ты зарабатываешь в прачечной.
Я понимаю, что он имеет в виду. Бедной девушке в Париже честным путем денег не заработать.
— Я знаю.
— Расскажи, как мы будем там жить.
Ноги в мокрых ботинках занемели от холода, юбка промокла почти до самых колен, испачкана в жидкой зимней грязи, а я рассказываю сказку. Маленький домик с соломенной крышей у моря, рядом небольшой садик. Светит солнце. Эмиль искупил свою вину и теперь честно трудится на земле с мотыгой в руках. Или на море, ловит рыбу сетью. Да, пожалуй, на море. А я, его жена, готовлю эту рыбу, которая чуть ли не сама запрыгивает в лодку.
Красота ненадежна, моя дорогая, Позабудь о своем лице, просто танцуй. Ты — жрица грации, ты — воплощение танца. Все мы знаем, что королевы Ничего не стоят вблизи и без краски. Эдгар ДегаМари
Я сижу в длинной узкой аванложе второй линии кордебалета, закрыв глаза, чтобы не видеть своих шумных соседок, которые разминаются, болтают, грызут пальцы. Младшая группа кордебалета. Все мы ждем дебюта на сцене Оперы.
Потом я начинаю думать о зрителях, которые сидят в темноте — свет газовых ламп над сценой не достигает их. Антуанетты и Шарлотты здесь нет. Антуанетта вдруг стала очень прижимистой. Билет на премьеру, даже на четвертый ярус, стоит восемь франков, и она решила подождать, пока они не перестанут пользоваться таким спросом. Шарлотта тоже увидит меня позднее, когда мадам Теодор выберет время и поведет свой класс на дневной спектакль. На это мне плевать. Шарлотта назвала меня трусихой и курицей, когда я сказала, что боюсь дебюта. Надо было сказать, что когда-нибудь ей предстоит трястись так же. Хотя, конечно, это не правда. Она будет просто блаженствовать при мысли, что выйдет на сцену. Этой ее черте я всегда завидовала. А сейчас — сильнее, чем когда-либо.
Я прижала руки к животу, задержала дыхание на четыре счета, выдохнула тоже на четыре счета. Мадам Доминик сказала, что это помогает успокоить нервы. Как бы я хотела, чтобы этот вечер быстрее закончился. Чтобы мадам Доминик гордилась мной, чтобы мной восхищались. Мне нужна тишина, а шарканье, нервные смешки и приглушенный говор только смущают. Еще несколько вдохов и выдохов на четыре счета.
Сегодня премьера нового балета месье Меранта, «Корриганы». В первом акте я выхожу в костюме бретонской крестьянки. Что до костюма — я уверена, что такой роскоши нет во всей Бретани. Широкие золотые полосы идут по подолу юбки и по манжетам блузки, передник оторочен тончайшим кружевом, им же отделаны воротничок и чепчик. Все они слишком белые для девушки, которой хоть раз в жизни приходилось доить корову или искать яйца в курятнике.