Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Четыре ведра — много водки, — сказал Василий.
— Вот и много! Хотели было шесть с него взять, да смиловались. А то уж совсем лошади хвост собирались отрезать, а купца дёгтем мазать… Уж мазницу Васька Кривоглазый приволок… Да и лешие же!
— Стало, помирились?
— Вино поставил, вестимо, помирились. Из-за того ж люди и хлопотали. А то им какая напасть по ночам караулить. Машка им не сестра, не невестка. Теперича сидят, пьют, купца так-то величают, за первого человека… Теперь уж ему к Машке вольный путь. Опили, пустили. Знакомый человек стал, приятель.
Василий пил водку залпами и даже давился ею; ему скорее хотелось охмелеть и решить дело. Девка дивилась на него из-за прилавка.
— Ишь, ты водку-то ешь просто, — заметила она. — Смотрю я, парень, на тебя: наш — не наш; а словно у нас бывал. Не признаю никак.
— Нет, я издалеча, — с усмешкой сказал Василий, быстро вставая и уходя.
Девка разинула рот и долго терялась в догадках, кто бы это был и что с ним за оказия: не по-людски пил, не по-людски ушёл. А Василий с какою-то смелою и недоброю усмешкою шагал большими шагами к хутору Гордея, будто боясь, чтобы не простыл его хмельной чад.
Гордей лежал на гумне, в половне, набитом сеном, в одной рубахе, пузом вверх, и громко охал.
— Кто там такой? — сердито окликнул он, когда высокая фигура загородила свет в воротах.
— Это я, Гордей Фомич, Василий, со Спасов… Аль не видать тебе?
Старик, хмурясь, поднялся на локоть и стал подозрительно всматриваться в Василья.
— Что ты тут забыл, что всё меня навещаешь? Кажись, что кумовьями не были, да и праздники у нас не заходили. Чего тебе?
— Да к твоей милости, Гордей Фомич…
— Знаю, к моей милости… Нечего тебе, Василий, у меня делать, вот что я тебе скажу. Жил ты у меня честно, честно я тебя рассчитал, вот и разговор наш весь с тобою кончен. Понял?
— Поклониться я к тебе пришёл, Гордей Фомич, по своему делу, — смиренно сказал Василий.
— Об чём кланяться-то? Кланяться-то не об чем, — поминутно косясь на Василья, беспокойно заговорил старик. — Я, брат, не начальство и не помещик. Мне что кланяться? Я сам мужик серый… Мне впору свои дела, о чужих я не печальник… Бог с тобою совсем, не замай ты меня, иди своей дорогой. Видишь, человек старый, больной, ну, чего пристаёшь?
— Нужда моя к тебе есть великая, Гордей Фомич, вели говорить, — убитым голосом произнёс Василий.
— Да оставь ты меня, ради Господа Бога, дай ты мне помереть спокойно, — злился старик, катаясь по сену. — Видишь, валяюсь по земле, как пёс, корча меня корчит, а он с своей нуждой к горлу лезет… Отвяжись!
— Отдай ты за меня дочку свою Алёну, Гордей Фомич, — выговорил наконец Василий, повалившись в ноги старику. — Буду тебе век работник и печальник, упокою твою старость. Не погуби, Гордей Фомич! Вели жить!
— Что-о? Что такое? — засипел старик, вскакивая, растерянный, с сена. — Алёнку за тебя отдать? Да ты кто такой тут явился? А? Кто ты такой?
— Не погуби, Гордей Фомич, вели жить, — продолжал кланяться Василий, не вставая с колен. — Будь за отца родного.
— За тебя чтоб я Алёнку отдал, за цукана, за раба! — бесился старик. — За своего работника? Али я белены на старости лет объелся… Она у меня из миткаля не выходит, круглый мясоед убоину ест, чаем балуется… А у тебя, цукана, она в замашней рубашке на барщину будет ходить да на сухом хлебе давиться… У вас и щи-то только в велик день солят, картошками на Рождество Христово разговляются. Чтоб я тебе свою дочь на посрамленье отдал… Да пропади лучше она со свету, чем до такой срамоты дожить! Алёнка моя купчихой будет, в шёлковом платье будет ходить, в шалях… Знаешь ли ты это? Да она в твою курную избу и зайти-то за бесчестье сочтёт, вот что! У ней мать дворянского роду… Дед капитаном был, чин имел от царя… А ты к ней лезешь с неумытым рылом!
Василий уже стоял на ногах после первого бесплодного прилива тёплых чувств и теперь мрачно хмурился, пристально глядя в глаза оскорблявшему его старику. Винные пары всё сильнее сгущались в его голове и туманили ему глаза.
— Алёна за меня хочет, Алёна не хочет за прасола, — твёрдо сказал он.
— За тебя хочет! Вот что! — опять взбеленился старик, передразнивая Василья. — Стало, у ней отца нету! Али нонче у вас отцов уж не спрашивают? Так у меня, брат, этого заводу не заведёте. У меня в доме один я хозяин! Слышишь? У меня ни дочь, ни сын, ни мать, ни жена не хозяйничай! Я живо окорочу… Вот у меня кто хозяин! — прибавил расходившийся старик, поднимая жилистый кулак.
— Не губи девки, Гордей Фомич, — продолжал Василий, уже с трудом сдерживавший себя, — девка меня любит. Не нудь её за немилого выходить. Пожалей своё детище. Твоя ведь кровь, не чужая!
— Вот я ей покажу, как любить без отцовского приказанья! Я об неё вожжу размочалю! — приговаривал старик, захлёбываясь от гнева.
— Гордей Фомич! Али мы нехристи, али мы злодеи какие, что ты нас так хаешь? — убеждал его Василий. — Обоих нас с тобою мать нагишом родила, обоих молоком кормила. Когда тебе Бог добра больше послал, владей им на здоровье, твоё при тебе останется, а мне твоего не нужно. Жил без тебя, без тебя и век проживу. Буду жив-здоров, заработаю и на миткалевую рубашку, а с голоду тоже дочка твоя не помрёт; тоже не свиное едим кушанье, а людское. И хорошие, бывает, заходят люди, нашим хлебом-солью не гнушаются. Тоже ведь и ты, Гордей Фомич, в один рот ешь, не в три, даром что богат. И у нас так-то едят; всем, слава Богу, хватает, по чужим людям не просим, под окошечко с мешочком не ходим. Чего ж ты уж больно великатничаешь? Одного с нами помёта…
— Уйди ты от меня, Васька! Слышь, уйди! — сипел старик с пеною у рта. — И не показывайся мне никогда, чтобы духом твоим здесь не пахло.
— Что же ты меня так-то гонишь? Али ты меня ночью в амбаре своём поймал? — сказал Василий. — Я дочь твою по чести сватать пришёл, ты мне и отвечай по чести. В своём добре всяк хозяин. Не отдашь — твоя воля. А лаяться не смей и срамить не смей. Вот что!
— Уходи, Васька, собак спущу! — кричал старик. — Собаками затравлю… Коли и близко-то к своему двору тебя попаду, беда будет. Что ни сгребу, всё будет у тебя в горбу: дуб — дуб, топор — топор. Ты знаешь Гордея… Я, брат, не из шутников. Чтобы и глазом одним на Алёнку глянуть не смел. Понял?
— Понял, Гордей Фомич, как не понять, много вам благодарны за ласку, — отвечал Василий, низко кланяясь Гордею. — Не взыщите на нашей простоте!
Руки Василия при этом долгом насмешливом поклоне судорожно искали чего-то кругом. Василий сам не знал, что делать ему: сейчас сгресть ли, как хотелось его душеньке, в могучую охапку обидчика-старичишку и натешиться вдоволь, или уйти подобру-поздорову, подумать на досуге о своей беде. На старика рука не поднималась, да и что за прок с того будет? Он над стариком натешится, а старик на Алёнушке выместит. Никому другому, как ей, придётся расхлёбывать Васькину кашу. Уж лучше и не заваривать. Уж лучше и не заваривать. Пропади он совсем, старичишка проклятый!
Повернулся Василий своей широкой спиною, пошёл себе потихоньку из половня, сам не видя, куда идёт. До самой околицы провожал его сердитый старик, лая, словно цепной пёс, не нежданно зашедшего во двор чужого человека. Босой, в рубахе без пояса, с всклокоченной бородою, в которой перепутались стебли сена, с злобно пенившимися и ругавшимися синими губами, Гордей никогда не был так похож на колдуна, как в настоящую минуту.
— И дорогу эту забудь, хамово отродье! И в сторону эту глядеть не смей! — напутствовал он уходившего безмолвно Василья. — Вот тебе мой приказ. Попаду у Алёны, как барана скручу! Всю волость соберу, прутьями на базаре выдеру… Помяни Гордеево слово. Весь двор твой с корнем выкопаю, коли наперекор пойдёшь. Тысяч не пожалею, всех начальников куплю, а уж тебя доведу до погибели. У Гордея толста мошна, хватит!
Бешеный старичишка наскочил при этом так близко к Василию, что тот не утерпел, остановился разом и медленно повернул к нему голову. В этой голове, нагнутой, как у быка, приходящего в ярость, загорелся в глазах суровый огонь.
— Не вводи в грех, старик, пришибу! — сказал Василий чуть слышным голосом, сквозь судорожно стиснутые зубы. — Чего ты клянёшь меня? Я почестнее тебя… Я не продавал чёрту душу, не колдун проклятый, не снохач, с дочерью не жил, купца не резал.
Ни слова не вымолвил старый Гордей; как стоял, так и окаменел на месте; только нижняя челюсть его тряслась, как в лихорадке, словно никак не могла пропасть на своё настоящее место, да подламывались мозолистые изношенные ноги, сухие, как рассошки. Недалеко отошёл Василий, как старик, шатаясь, дотащился до прошлогоднего одонка и повалился под него, точно подстреленый.
Женитьба Василия
Степан, старший сын Гордея, только к обеду возвратился из села, где он вместе с другими парнями купца опивал. Нужно было спросить старика, какую завтра десятину скородить. Сказали, старик в половне; в половне нет его. Насилу отыскал его Степан под одонком; лежит, чуть дышит; рот раскрыт, как колодезь, даже мухи набились; и не охает, только правый глаз да нижнюю губу словно за нитку кто подёргивает. Пять дней бабка лечила старика, стал хоть опять на ноги, а уж нет прежней поступи, так и шатает в стороны; хочет в правый угол, в левый попадёт, будто кто в насмешку толкает его; перекосило старику рот на сторону, перекосило и глаз, — смотрит гадко. Лопотать — лопочет, понять можно, а всё-таки гнусная стала речь, нехристианская. Ни дать, ни взять младенец слова коверкает. А главная беда — стал старик «мыслями мешаться», несодейное говорить. То, бывало, о деньгах ни слова никто от него не услышит, а теперь то и дело деньги поминает; людей таких называет, что и близко-то о них никто не слыхал; ухватит лопатку, уйдёт тайком в овраг, копается там себе часа два, словно хоронит что-нибудь. Ребята уж подглядывать за ним стали, следом за ним ходили; думали высмотреть, что такое прячет старик. Подглядели раза два вчистую, и как вышел, и как пришёл: выкопает ямку и заложит кирпичиком, а сверху землёю опять засыплет, а класть ничего не кладёт; сказать бы, ребёнок малый забавляется. Алёнку сейчас же велел замуж отдать. Справили ей приданое, шубы разные и платья, и платки шалевые; три коровы дойных старик за дочерью отдал, пять тёлок, овец пятьдесят штук, а зять мерина гнедого подарил в сто двадцать рублей; только не велел ему в городе жить, велел на своём селе торговать, лавочку снять. Наградил дочку и капиталом: полторы тысячи вынул серебряными целковыми. Из-под венца прямо в город поехали, к жениху в дом; пятнадцать телег ехало тройками да парами, со звонами, колоколами, все гости французскими платками перевязаны, по полтине за платок жених отдавал; а уж молодая — купчиха купчихой, в в шелку да в кисейке вся, на голове цветы деланные; и барышня не всякая так к венцу разрядится. Ехать было в город поезжанам как раз через Пересуху, как раз по той улице, где Васильев двор. Дело было будничное, не праздник. Василий с пятью ребятами подрядился соседу-бондарю крышу к рабочей поре переставить; сидел он верхом на кроквах, зарубливая их под латвины мерными ударами топора, когда показался на улице поезд. Вся деревня сбилась на улицу свадьбу смотреть. Даже плотники, товарищи Василья, опустили топоры и долота и с любопытством глазели на вереницу телег, полных весёлого пёстрого народа. Солдат, стороживший бакшу у самого мостика через ручей, догадался прежде всех, как следует свадьбу встречать; с серьёзным видом, словно исполнял царскую службу, взмостил он дубьё на плечо и молча загородил поезду дорогу через мост. Впереди неслась вскачь телега с сватами. Видят, стоит человек с дубьём на плече, мост перенял; сдержали тройку. Солдат, недолго думая, под уздцы коренного: