Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женитьба Василия
Степан, старший сын Гордея, только к обеду возвратился из села, где он вместе с другими парнями купца опивал. Нужно было спросить старика, какую завтра десятину скородить. Сказали, старик в половне; в половне нет его. Насилу отыскал его Степан под одонком; лежит, чуть дышит; рот раскрыт, как колодезь, даже мухи набились; и не охает, только правый глаз да нижнюю губу словно за нитку кто подёргивает. Пять дней бабка лечила старика, стал хоть опять на ноги, а уж нет прежней поступи, так и шатает в стороны; хочет в правый угол, в левый попадёт, будто кто в насмешку толкает его; перекосило старику рот на сторону, перекосило и глаз, — смотрит гадко. Лопотать — лопочет, понять можно, а всё-таки гнусная стала речь, нехристианская. Ни дать, ни взять младенец слова коверкает. А главная беда — стал старик «мыслями мешаться», несодейное говорить. То, бывало, о деньгах ни слова никто от него не услышит, а теперь то и дело деньги поминает; людей таких называет, что и близко-то о них никто не слыхал; ухватит лопатку, уйдёт тайком в овраг, копается там себе часа два, словно хоронит что-нибудь. Ребята уж подглядывать за ним стали, следом за ним ходили; думали высмотреть, что такое прячет старик. Подглядели раза два вчистую, и как вышел, и как пришёл: выкопает ямку и заложит кирпичиком, а сверху землёю опять засыплет, а класть ничего не кладёт; сказать бы, ребёнок малый забавляется. Алёнку сейчас же велел замуж отдать. Справили ей приданое, шубы разные и платья, и платки шалевые; три коровы дойных старик за дочерью отдал, пять тёлок, овец пятьдесят штук, а зять мерина гнедого подарил в сто двадцать рублей; только не велел ему в городе жить, велел на своём селе торговать, лавочку снять. Наградил дочку и капиталом: полторы тысячи вынул серебряными целковыми. Из-под венца прямо в город поехали, к жениху в дом; пятнадцать телег ехало тройками да парами, со звонами, колоколами, все гости французскими платками перевязаны, по полтине за платок жених отдавал; а уж молодая — купчиха купчихой, в в шелку да в кисейке вся, на голове цветы деланные; и барышня не всякая так к венцу разрядится. Ехать было в город поезжанам как раз через Пересуху, как раз по той улице, где Васильев двор. Дело было будничное, не праздник. Василий с пятью ребятами подрядился соседу-бондарю крышу к рабочей поре переставить; сидел он верхом на кроквах, зарубливая их под латвины мерными ударами топора, когда показался на улице поезд. Вся деревня сбилась на улицу свадьбу смотреть. Даже плотники, товарищи Василья, опустили топоры и долота и с любопытством глазели на вереницу телег, полных весёлого пёстрого народа. Солдат, стороживший бакшу у самого мостика через ручей, догадался прежде всех, как следует свадьбу встречать; с серьёзным видом, словно исполнял царскую службу, взмостил он дубьё на плечо и молча загородил поезду дорогу через мост. Впереди неслась вскачь телега с сватами. Видят, стоит человек с дубьём на плече, мост перенял; сдержали тройку. Солдат, недолго думая, под уздцы коренного:
— Стой! Пущать не велено!
— Что такое? От кого запрет? — повыскочили сваты из телеги; деревенский народ с хохотом повалил к мосту.
— Ай да солдат! Ай да молодец! — кричат кругом сочувственные голоса.
— Дай выкуп, а то нет пропуску! — говорит солдат, не изменяя своей серьёзности.
— Это по закону, ай да служба! Знает своё дело! — ободряют весёлые голоса толпы. — С невесты, вестимо, выкуп следует.
Догадались сваты, в чём дело, рассмеялись.
— Ну, что с тобой делать, старый чёрт! Вынимай ему четверть, откупаться надо.
— На одной не помирюсь! — стойко возражает солдат, не снимая дубья с плеча и не выпуская коренника.
— Ах, разорвать тебя! — с хохотом кричат сваты. — На полуштоф хочет нагреть.
— Держись, держись, кавалер! — кричит деревенский народ. — Не уступай с полуштофа. Мимо тебя не проедут.
Достали полуштоф, выдали солдату; двинулся опять поезд при громком, весёлом смехе толпы и самих поезжан, и со звоном, песнями, грохотом внёсся в деревенскую улицу.
— Смотри, Василий, Алёнку твою на мосту солдат задержал. Ишь, каторжный, затеял, — смеялись плотники на верху крыши. Но Василий только чаще рубил топором, глаз не поднял и отвечать ничего не отвечал. — Да глянь же ты, Вася, последний разок на свою милую! — опять закричали ребята, когда поезд проносился под двором бондаря. — Вишь, купчихой какой расселась… Важная, братцы, девка… Всё отдай, мало! Ишь шаль-то какую нацепила. А цвету в лице нет, белая совсем… То-то видно, не вольно, а силой… Чего ж ты не глянешь, слышь?
Но Василий всё рубил да рубил, нагнув голову, щепки так и летели во все стороны от сухого заколенелого бревна. Прошумел, прозвенел поезд, только пыль одна осталась в улице, а Василий всё рубил, не покладая топора.
— Вась, а Вась! Что же, жаль, небойсь? — спросил его плотник, рубивший на соседнем стропиле.
— А мне что! Провались они! — угрюмо ответил Василий, учащая размахи.
— То-то провались… Всё, небойсь, жаль свою душеньку, — недоверчиво заметил плотник. Василий отвернулся в сторону и стал доставать латвину.
— Тут, что ль, накладывать? — спросил он, как будто не слыхал слов товарища.
— А что же, клади её, самое место, — отвечал плотник, мельком взглядывая на латвину, и сейчас же замурлыкал себе под нос:
Кормил, поил девицу собе,Досталася другому, а не мне…
Мерно и сильно подымался топор в руках Василья, и щепы дождём сыпались из-под него. В чугунную груд Василия тоже словно сыпалось что-то тяжёлыми, раскалёнными каплями. Он глотал их, не подымая лица; он в безмолвном терпении собирал эти горючие капли в свою многострадальную мужицкую душу, которой не впервые было терпеть и страдать и в которой уже немало накопила этой горечи злая судьба. А в ушах у него стоял, не расходясь, звон бубенчиков и слышался грохот колёс и звуки свадебной песни.
Вечером Арина, мать Василья, всплеснула руками, увидя всходившего Василья.
— Что это с тобою, Вася, Господь тебя помилуй? Отродясь не видела тебя пьяным, пришлось-таки увидеть на старости лет. Ишь налил глаза, бесстыдник, на ногах не держится. Где это тебя угораздило?
— Отстань, матушка, не попадайся под руку! — мрачно проговорил Василий, отыскивая свою свиту.
Ни слова больше не говоря, взял свиту и, шатаясь, пошёл под сарай. Утром Василий объявил матери, чтобы она его сватала за Лукерью.
Хоть и на славу справил Иван Иванович свадьбу старшего сына, ничего не жалел, однако никому не было весело на этой свадьбе. Василий и под венцом стоял, словно в воду опущенный. Старики охали, глядя на него.
— Али тебя под святые кладут? — сурово спросил его отец, когда молодые подошли к нему после венца целоваться.
Даже Лукерья, на что было беззаботная голова, и та не без тревоги поглядывала на мрачную фигуру своего наречённого. Набелилась, нарумянилась она, голову помадой примазала, нарочно добытою с барского двора, выпросила у Лидочки разных старых ленточек и оборочек; такой красной да пёстрою стала! На Спасах отродясь не видывали такого наряда. А Василию то-то и нож в сердце! Глянуть на Лукерью не может. Больно пахнет от неё теми городскими девками, что Василий на ярмарке видал, что сидят разряженные под открытыми окошечками, когда хорошие люди ставни запирают и спать ложатся. По крайней мере, знал бы Василий, что она своё трудовое, честное надела, а не подарочки судариков. Мать дала за Лукерьею хорошую тельную корову, трёх овец с ярочкой, двух свиней, тулуп крытый, одонок хлеба, кроме платьев, а главное — Лукерья была «наследница», за ней состояло пять десятин четвертной однодворческой земли в Прилепах. Арина и Иван Иванович не знали, на какую икону креститься: другой такой невесты по всему околотку не было. «Силушку нам во двор принёс! Одно — наследница», — самодовольно твердил приятелям Иван Иванович, бывший во хмелю целую неделю до свадьбы.
Федосья, Лукерьина мать, тоже радовалась, что пристроила свою Лушку за путящего человека; недаром она не скупилась на приданое.
— Дело моё вдовье, слабое, — жаловалась она соседкам, — грозы отцовской нетути, ну и забаловалась девка. Что я с ней стану делать? Я её проучить хочу, а она донце в руки, за меня принимается. У ней руки-то тоже голодки. Сама отказаться рада. Теперь, по крайности, уймётся. Муж ей не мать. Не даст по овинам сигать да с парнями зубы полоскать. Опять же, бабы, человек Вася трезвый, степенный, сумеет жену уму-разуму научить. И двор ничего. Живут себе, свово не показывают, у людей не просят.
— Человек, матушка, ничего… Какого же тебе ещё человека! — соглашались соседки.
Лушку больше всего тревожило одно обстоятельство, известное не только ей, ни многим деревенским парням. Не знал о нём, наверное, только скромник Василий, стоявший теперь с нею под венцом, хотя ему-то бы и следовало знать это прежде всех. Сначала Лушка и в ус не дула об этом деле. Бывало, перед свадьбой станут ей парни смеяться: