Лабиринт - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да,— сказала Маша,— это самое ужасное — человек тонет, а мы стоим на берегу и рассуждаем.
— Да,— сказал Полковник, и сигарета ярко вспыхнула у него в руке.— Броситься в воду — это проще всего. Только надо еще и уметь плавать. А то и сам потонешь, и человека не спасешь.
— Что же тогда делать?
— Искать лодку...
— А если он утонет, пока мы будем искать?
Я ждал, что скажет Дима. Он молчал. Он соглашался с Полковником. И Сергей — тоже.
— Батов прав,— сказал Олег, тщательно пряча торжество.— Распутать тут что-нибудь вряд ли можно, а самим запутаться...
— Не в том дело, — с досадой оборвал его Полковник.
Но я подумал, что дело-то именно в этом.
Глядя на Полковника, на его небольшую, плотную,
ссутулившуюся на низком подоконнике фигуру, на темное в сумерках лицо, я подумал, что все наши планы, все наши нереальные, наивные, неудачливые проекты — во-все не так уж нереальны и наивны, и что дело вовсе не в этом.
Я подумал, что вот передо мной сидит на подоконники наш Полковник, наш Батов, а где-то в деревне живет его семья,— жена, сынишка,— что на каникулы и в праздники он обязательно уезжает к ним хотя бы на день, на два, и возвращается посвежевший, радостный; он вынимает из своего старого вещмешка пирог с картошкой или кусок розоватого, присыпанного крупной серой солью сала, и себе отрезает маленький ломтик, и пока мы жуем, лежит на койке, курит, задумчиво глядит в потолок своим единственным глазом и улыбается чему-то. Я подумал о том, как мерз он в окопах, валялся по госпиталям, как потом, вернувшись домой, мотался по болотистым дорогим на «козлике», на попутных — вряд ли у секретаря райкома комсомола был «козлик»,— и теперь, уже отяжелевшим, негибким умом упрямо врубается в греческую мифологию, вязнет в топях синтаксиса — и ему ставят на экзаменах пятерки, хотя, честно говоря, он не дотягивает, но ему ставят, и никто из студентов не считает это несправедливым.
Я подумал обо всем этом и о том, что через год, когда Патов кончит учительский институт, он вернется к своим, вернется с дипломом, и будет ходить с сынишкой на рыбалку, учить детей в школе, радоваться, что никуда больше не надо уходить от жены — и вот тогда-то и начнется — так ему кажется — настоящая, столько жданная, обетованная жизнь.
Но теперь надо поставить ее на карту. Все поставить на карту, пойти на риск. На такой риск, который может все перечеркнуть, раздавить. И как раз тогда, когда все риски уже, вроде, позади, а дальше все ясно, устойчиво и просто.
Думая о Полковнике, я попутно думал и о Димке, о его матери, о его планах, о его ненаписанных статьях; о Сергее, который бегает среди ночи на кухню и, мусоля карандаш, стоит там, вслушиваясь в зарождающиеся толчками отдающиеся в сердце слова...
Да, мы искали выхода — и не находили его. Такого выхода, который не грозил бы страшным риском. Мы отвергали любой — не потому, что он бессмыслен, а потому, что идти на него — значит рискнуть всем.
В аудитории стало совсем темно; мы не зажигали света. Никому из нас почему-то в голову тогда не пришло зажечь свет. Я вспомнил об этом уже потом, когда минуту за минутой восстанавливал все, что случилось в этот день.
Первой поднялась Маша.
— Пора,— сказала она негромко.
Несколько секунд прошло в молчании, которое вдруг сблизило нас всех больше, чем все, сказанное за это время,— сблизило и тут же оторвало, отбросило в разные стороны.
Последний раз вспыхнул огонек сигареты — и Полковник придавил его каблуком.
— Ничего, ребятки, мы еще что-нибудь придумаем,— сказал он в пустоту.
* * *Потеплело, и снова падал снег. Ноги скользили по утоптанному за день насту, обманчиво припорошенному сверху пушистыми хлопьями.
— Проводи меня,— сказала Маша.
После института свежий воздух ударил в голову, наполняя тело дурманящей легкостью. Мгновениями казалось, что мы стоим на месте, окруженные клубящейся мутью, а все вокруг движется, плывет мимо нас,— фонари в неярких ореолах желтого света, медленные, похожие на баржи, дома, люди, юрко ныряющие в темноту.
Маша поскользнулась, я взял ее под руку — чужой локоть, чужое тело, даже моя рука была не моей, чужой. Наверное, то же самое ощущала и Маша. Она сказала, не поворачивая головы:
— А помнишь, как ты приезжал однажды к нам?..
Я помнил. Я так часто вспоминал об этом, что воспоминание утратило жесткие очертания реальности, я не знал, было или не было это на самом деле.
— Странно,— сказала она задумчиво.— Правда, странно?..
— Да,— сказал я,— Очень.
Из-за поворота, слепя фарами, выскочила легковая машина. В этом месте машины всегда неслись, как угорелые — здесь начиналось загородное шоссе. Сбавив скорость, «победа» помчалась к центру. Сделалось еще темней.
Мы перешли дорогу и спустились к мосту. Каблуки застучали по взгорбленным, сухим доскам. Когда-то мы любили этот мост, эту дорогу до Плеханова 26, она казалась нам слишком короткой. Я подумал, что мы идем сейчас по тому же мосту, по той же дороге, но дорога теперь стала слишком длинной, а мост — просто старым скрипучим мостом. Еще я подумал, что мы идем так вот, вместе, наверное, в последний раз.
— Все вы одинаковые,— сказала она тихо.— Все вы такие же, как Олег. Все.
Да, подумал я, это верно.
— И я такая же. Сегодня ночью я была у Олега.
Я промолчал.
— Сегодня ночью я была у Олега,— повторила она глухо.
Я промолчал.
— В три,— сказала она.— В три, когда пришли за Сосновским. Ты ведь сам говорил, его взяли в три или в четыре.
— Да,— сказал я,—в три или в четыре.
— А ты? Где был в это время ты?
— Я?..
В это время мы, трое, выбрались из ресторана и дед уговаривал нас отправиться в Потапово.
— Мы пели,— сказал я,— Есть такая отличная песня, про Джонни-шкипера.
Она посмотрела на меня, как бы очнувшись.
— Ты смеешься,— сказала она.— Но ведь это страшно. Кто-то спокойно спал в это время, мы сидели в ресторане, танцевали... И вот мы сейчас идем, падает снег, а в этом доме, может быть, умирает человек. В этом, или в каком-то другом, неважно, все равно мы не знаем, и даже если бы знали... Все равно: никому ни до кого нет дела. Мы только притворяемся, что есть дело, а на самом деле нам все равно. Но если всем все равно, если действительно всем все равно, тогда... тогда...
— Что — «тогда»?— сказал я.— Что — «тогда»?..— Я вспомнил Сосновского — в тот вечер перед кафедрой.— Ты тоже ищешь какого-то смысла, какой-то гармонии, а никакой гармонией тут и не пахнет!.. Да, вот — идет снег, люди спят, болтают, смеются, и где-то умирает человек, это и есть жизнь!..
— Нет, это не жизнь... И это мы сами умираем,— сказала она как бы. сквозь сон.— Мы сами. Только медленно, постепенна, незаметно совсем, а когда совсем уже умрем — тогда мы и почувствуем, что умерли.
— Чушь,— сказал я. Наверное, после бессонной ночи мысли в голове у меня путались.— Если человек умер, как он может это почувствовать?
— Может,— сказала Маша. Голос у нее опять стал очень ровным, спокойным.— Я это почувствовала сегодня утром. Когда я проснулась и все увидела, все вспомнила — и тут он, и в комнате душно, дымно, какие-то бутылки под столом... А за дверью хозяйка, наверное,— гремят кастрюли, за окном брезжит рассвет, и в комнате все серое-серое... Я проснулась и почувствовала, что это не я, что меня уже нет, понимаешь — нет... Я оделась, вышла потихоньку, вышла и пошла... Я очень долго ходила, и все мне было странно, как будто это не я хожу, как будто меня нет... Это трудно передать,— я наблюдала за собой, и когда шла в институт — наблюдала, это правда или нет — что я иду, что иду в институт, что это институт... И потом, когда я услышала про Сосновского... Я будто знала заранее, что-то должно случиться. Скажи, у тебя так бывает, когда кажется, что все уже случилось, даже то, чего еще нет, и больше ничего не произойдет, вообще больше ничего не произойдет?..
— Да, — сказал я,— бывает. Такое было со мной, когда случилась та история. Мне было тогда семнадцать лет, и я хотел застрелиться.
— Но ты...
— Как видишь,— сказал я.— Чуть-чуть не застрелился. Нам всегда в жизни мешает это «чуть-чуть». Мешает или помогает. Наверное, самое главное в жизни — это «чуть-чуть». В конечном счете оно-то все и решает.
— Что же такое это «чуть-чуть»?
— Не знаю,— сказал я.— Может быть, это я сам. Я. Сам. Понимаешь?
Она покачала головой и не ответила.
Я старался не смотреть на нее. Я давно уже сунул обе руки в карманы и шел, стараясь не касаться ее локтем. Не надо было мне ее провожать. Не надо было идти нам по той же дороге. Не надо было нам спорить, разговаривать, произносить ничего не значащие слова. Чего они стоят, эти слова, если за ними стоит маленькое, крепкое, несокрушимое «чуть-чуть», которое все и решает!
— Почему ты хотел вчера, чтобы я ушла с Олегом? — спросила она.— Ты ведь хотел этого.