Шестое октября - Жюль Ромэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это возможно. Но не думаешь ли ты, что вышедшие из народа остаются в той или иной мере на нашей стороне?
— Это другой вопрос…
— Посмотри, сколько писателей и ученых боролись за народ.
Миро, немного покачивая головой, обращался к окружавшим его книгам, призывал их в свидетели: полные собрания сочинений; дешевые иллюстрированные издания поэтов, романистов, мыслителей.
— Это другой вопрос, — повторял Рокэн. — Предателей народа тоже не счесть. А кроме того, инженеры и писатели — это разница. Словом, интеллигенты останутся с нами или перейдут к ним, если их оттолкнет другая сторона.
— Ты, кажется, собирался на конгресс в Марсель?
— Речь об этом была… Но есть один малый, которому это доставляет такое удовольствие… Слишком у нас много крикунов. Я не хочу сказать, как другие говорят, что самые голосистые из них — на содержании у хозяев или даже у полиции. Но раз это с анархистов началось, то может у нас продолжаться. Представь себе, еще вчера мне повстречался Либертад, в своей блузе, с палкой, с волосами как у Христа. Ковыляет отлично! Но я шучу… Можно ли поверить, что есть олухи, клюющие на эту удочку?
— Теперь уж нет.
— Надо думать, что есть. Не стала бы иначе полиция содержать его, не так она глупа. Посмотрел бы ты, какой он чистенький. Вымытый, причесанный, в свежем белье; расцеловать его можно. Он завел себе, вероятно, молоденьких товарок во имя половой эмансипации. Мне советовал один парень посмотреть «Великий вечер» в Театре искусств, бывшем Батиньольском. Туда метрополитеном совсем близко. Говорят, очень интересно. Представлены русские нигилисты. Странный народ эти русские! Но их революция 1905 года чуть было не стала большим событием. Беда в том, что там миллионы мужиков обожают царя. Скоты! Никак не могу забыть, как они сотнями передавили друг друга на коронации Николая, оттого, что там раздавались мешочки с провизией. Увидишь, если на Балканах дело примет плохой оборот, царь опять навьючит их ранцами, это их усмиряет. Но на этот раз не поплатился бы он престолом! Да, знаешь, кого я видел на днях? Эрве.
— Ты его знал раньше?
— Да, но теперь видел близко. И в месте внушительном.
— Где же это?
— Как где? В тюрьме Санте.
— Ах, верно, он сидит.
— С февраля месяца. Выйдет через месяц. Ему сократили срок на четверть, оттого, что он потребовал одиночной камеры. Это не мешает ему писать в своем листке и принимать гостей. Я пошел к нему с товарищем, который сотрудничает в «Социальной войне» со времени ее основания.
— Ну… Как он тебе понравился?
— Да не знаю, брат, как тебе сказать.
— Ты стал к нему холоднее?
— Не к его убеждениям, нет. Я всегда принимал их с оговорками, хотя и считал, что только он имеет мужество говорить настоящую правду. Но я о человеке говорю.
— Что ж ты о нем думаешь?
— Какой-то он несерьезный малый.
— Ну?… Вроде Либертада?
— Нет. Скорее вроде Аристида Брюана: «Видал я милого дружка в последний раз без пиджака и с шеей, в дырку вдетой, перед Рокэ-ээ-той…[3] А теперь выпьем за здоровье хозяина!» Я знаю Самба, Жореса и других. Самба — человек на редкость честный и хороший, настроенный не очень революционно, чувствующий себя среди народа не очень уютно, — словом, буржуа, который старается изо всех сил. Но я его люблю, ты знаешь. Жорес… конечно, он чересчур обдумывает следующую фразу, слишком смахивает на краснобая. Но, в конце концов, нельзя его не уважать… Эрве… Эрве уже доволен, когда ты смотришь на него, и он в восторге, когда ты смотришь на него, разинув рот. Когда я работал у Гоше в пригороде, то был у нас товарищ, которого мы постоянно заводили: «Ни у кого не хватит смелости пойти к хозяину и сказать ему, что он покупает клей с вредными примесями, предназначенными отравлять рабочий класс… Кто бы на это осмелился, тому бы не сдобровать». И парень приносил себя в жертву. Да еще с каким видом! Не смей его удерживать!
— А хозяин?
— Хозяин, в конце концов, догадался, в чем тут штука. И когда тот приходил к нему с заявлением, якобы от нашего имени, что мы решили не работать в день казни Равашоля и купить в складчину венок, то хозяин подписывался на два франка.
— И вы действительно не работали?
— Конечно же работали.
— А он?
— Ему мы назначали свидание на заре пред гильотиной. И говорили, что если нас не будет, значит, полиция нас арестовала за мятежные возгласы, и в таком случае он должен идти домой и не показывать носа на улицу до следующего утра.
— Послушай, ведь это свинство. Из-за вас он терял рабочий день.
— Разумеется. И даже его как-то в самом деле арестовали. Если бы хозяин не пошел объяснить, в чем дело, его бы судили. Это было тем большее свинство, что мы тем временем, послав за выпивкой, пропивали деньги, собранные на венок. Да и не слишком прилично было, с нашей стороны, выбрать для этого день, когда, как никак, гильотинировали человека. О, в этом не было особого намерения. Хотя анархистов мы всегда терпеть не могли.
— Молодость, ничего не поделаешь…
— Да… и к тому же краснодеревцы — это особый народ, особенно в пригородах. Среди них есть люди часто убежденные, но озорники, каких мало… И немного гуляки.
Говоря это, Рокэн потягивал вишневку с солидным видом давно цивилизовавшегося человека. Лицо у него было худое, бледное, глаза очень светлые, каштанового цвета; тонкие седые усы.
— Эта вишневка очень хороша. Когда-то на Алигрской площади была знаменитая вишневка. Не знаю, есть ли она еще. Любил я это местечко — Алигрскую площадь. В рыночные дни ты себя чувствовал там, как в большом поселке центральной полосы, в ста милях от Парижа… Это у тебя тарелка старая?
— Да, но я ее на стенку повесил недавно.
— Это Монтро. Жаль, что она имеет несколько одинокий вид среди остальных. Если она старинная, то очень хороша.
— О, разумеется, старинная. Она мне досталась от тетки, которая была родом из Сены-и-Марны и скончалась около 78 года, накануне выставки…
Рокэн повернул голову и рассматривал теперь наличник двери.
— Ты что смотришь? — спросил его Миро.
— Напрасно мы оставили старый орнамент.
— Ты находишь?
— Я мог бы его убрать… и заменить другим, сделав на нем резьбу, например, по рисунку этого орнамента, обратив ее, может быть, в противоположную сторону.
Миро слушал с большой досадой. Он в первый раз заметил, что банальная рама двери расходилась по стилю с драгоценными дубовыми створками.
— Ты не огорчайся. Это можно всегда исправить; напомни мне об этом зимой.
Надо заметить, что Рокэн был интимно, братски связан с историей этой двери. Она была памятником их дружбы.
Однажды, семь или восемь лет тому назад, когда Рокэн работал у себя в мастерской, Миро пришел к нему и взволнованно сказал:
— Пойдем ко мне, я хочу знать, не наглупил ли я.
По дороге он рассказал ему, что с ним случилось. Только что он вернулся из окрестностей Мо, проработав две недели в замке, где переделывалось все внутреннее убранство. Проходя там по какому-то коридору, он заметил два прислоненных к стене дубовых панно, резных и местами ажурных, вынесенных, очевидно, из помещения, где шла работа. Его словно что-то ударило в сердце. Эти панно с искусно вырезанными фигурами, с маслянисто отсвечивающими, полированными временем выпуклостями из превосходного дерева, показались ему самой прекрасной и желанной вещью на свете. И когда он их измерил и установил, что они как раз уместились бы в дверном отверстии его библиотеки, то почувствовал, что так или иначе добьется обладания ими. Он обратился к подрядчику: «Вы не знаете, эти панно продаются? — Я бы их купил вместе с другими вещами, которые вывезу». Разрушены были камины, снята деревянная обшивка, снесены перила лестницы… «Но я не собираюсь покамест расставаться с ними, мне надо еще подсчитать расходы». В конце концов, Миро получил право забрать эти панно, отказавшись от денег за проработанную неделю и согласившись даром работать еще четыре дня, на что бы он не согласился за обычную плату, торопясь в Париж, но что было очень желательно подрядчику, стесненному сроками.
Таким образом, за эти панно Миро заплатил непосредственно своим трудом, так сказать, своей жизнью. Цена их не выражалась, не содержалась в какой-нибудь цифре, не застыла в ней.
Она расширялась, как чувство.
И Рокэн в тот день, поднявшись в квартиру Миро, стал перед дубовыми панно, рассматривал их молча не меньше пяти минут. Миро, которому хотелось говорить, хвалить материал, сюжет, исполнение, такую-то деталь, но который сдерживался, тер себе руки за спиной, — Миро уже не жил. Рокэн нагнулся; принялся исследовать обрез дерева, шипы, концы гнезд. Лезвием перочинного ножа отколол очень тонкую щепочку, и так ловко, что впоследствии только несколько более светлая краска указывала место ранения дерева. Концом лезвия он прозондировал два или три места на выбор. Наконец, заговорил: