Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А мы помощника найдем… Он нам все это и обмозгует.
XIНа следующий день у нас был торжественный обед по случаю успеха. В зале был накрыт огромный стол, в сенях дворник Степан вертел во льду мороженое и сердился, на стеклянную галерею пришли четверо музыкантов и приготовлялись к концерту. Они поставили к стенке свои четыре огромных медных трубы и, по случаю жары, принялись обрабатывать приготовленную для них корзину с пивом и медом. Они так ловко управлялись с ней, что Степан сказал, что им впору только на бутылках играть. По всему дому ходили синие волны угарного чада, напущенные приглашенным из трактира басистым поваром, который обещал всем показать, как надо – черт возьми! – готовить слоеные пирожки с ливером. Он переколотил на кухне все горшки и обозвал хозяев кашниками, которые не понимают, что только на плите и в медной посуде можно приготовить что-нибудь путное. Он так меня напугал своим басом, огромным ножом и белым одеянием, что я с тех пор чувствую жуть к поварам, мясникам и, вообще, лицам с грубым голосом и воинственными наклонностями.
Мы с Васькой, пользуясь суматохой и веселым настроением музыкантов, таскали трубы и гудели в них. При нас Степан сообщил главному трубачу с припухшей щекой, что «обязательно будет медаль за хорошую люминацию», и просил «жарить вовсю». Они обещались и просили добавить холодненького по случаю жары.
Отец был в самом прекрасном настроении, ходил по комнатам и посвистывал, поджидая гостей. Наконец, стали собираться и гости. Приехал на своем сером в шарабане торговец лесом, толстый, огромного роста человек, с заплывшими жиром глазами и белыми ресницами, говоривший пискливым голоском. Был еще заводчик, похожий на цыгана и в высоких сапогах, куривший трубку. Было много подрядчиков в длиннополых сюртуках и даже в чуйках, от которых пахло немножко дегтем, немножко черемуховым мылом. Были барыни в наколках и платьях со сборочками, шумливых, как гремучие змеи. Были старушки в темных турецких шалях и широко расходившихся юбках, очень похожих на муравьиные кучи. В этот торжественный день присутствовала вся родня и знакомые. Даже прабабушка выбралась из затвора и сидела в гостиной, перебирая рубчики лестовки. Не было только Василия Сергеича. Отец нетерпеливо поглядывал в окно, гости чаще и чаще косились на стол с закусками и покрякивали, чувствуя приближение приятного часа. Музыканты давали о себе знать отрывистыми звуками трубы, а главного лица все еще не было.
На лестницах стояли люди со двора, привлеченные трубными звуками. Я провел Ваську в переднюю, и он спрятался за дверь, рядом с половой щеткой, и, вообще, устроился очень удобно. За пазухой у него было порядком всякого добра – закусок, куриных лапок и пирожков. Я с удовольствием слушал, как он причмокивал, а причмокивал он так сочно, что прабабушка очень обеспокоилась и просила прогнать собаку, которая, будто бы, сидит под диваном и чавкает. Ей всегда чудилось, что в комнату забралась собака.
Наконец, гости не выдержали, и первым подошел к столу торговец лесом и поздравил с благополучным успехом и с пропечатанием в ведомостях.
– Уж теперь вы гордые станете… как вам такая слава вышла… – начала одна из барынь в гремучем платье.
– И нас-то уж, гляди, знать не будете… – добавила другая.
И тут все гремучие и негремучие начали перебирать родных и знакомых, которые возгордились по разным причинам и забыли их. Тут я услыхал и о каком-то Сидоре Поликарпыче, который выиграл на какой-то билет сорок тысяч и стал ходить в цилиндрах; о каком-то племяннике, который до того заучился, что даже и не кланяется на улице родной тетке. Началась обычная «язычная канитель», как говорил отец.
– И уж так-то, матушка, боюсь я энтих ведомостей… так боюсь… – всплескивая руками, говорила одна старушка в турецкой шали, от которой пахло нафталином. – Как пропечатали, что у нас чулан обокрали, так все и начало мерещиться… Жулики и жулики… И ведь что же! К Успеньеву дню у моей Глашеньки всю как ни на есть сбрую из каретного сарая унесли… Не люблю я эти ведомости… ну их…
Дядин приказчик и кучер были приставлены для порядка. Они распространяли такое сияние от начищенных сапог и умащенных голов, что глазам становилось больно, а пронзительный скрип подметок резал ухо. Василий Васильич заведовал всем и отдавал распоряжения, как капитан парохода. Он загонял и горничную, и кучера, и Степана, который почему-то уже не мог говорить, а сидел в сенях и упрашивал музыкантов:
– Жжжарррь… вве-се…лей…
– Идет! – сказал отец, глядевший в окно. – Наконец-то!
Явился Василий Сергеич. Он явился на этот раз в новом сереньком пиджачке и новых, полосками, брюках, но в прежнем котелке. Он даже повязал себе какой-то необыкновенно большой, в виде банта, голубой галстук с белым горошком. От этого галстука лицо его казалось бледнее обыкновенного.
Он вошел сильно сконфуженный устремленными на него взглядами гостей.
– Вот он, герой! – встретил его отец. – Что так поздно? Семеро одного не ждут… хе-хе…
Василий Сергеич сделал общий поклон.
– Простите великодушно… опоздал-с… по семейному делу… – говорил Василий Сергеич, комкая носовой платок и покашливая. – Племянница моя, Настенька… заболела…
– А что такое? Это она-то у тебя с золотой медалью кончает курс? – нарочно громко спросил отец, думается мне, для того, чтобы все узнали об этом и чтобы сделать Василию Сергеичу приятное.
Лицо Василия Сергеича изобразило печаль.
– Так точно-с… кончила с медалью… – тихо сказал он, смотря на пол… – Получила-с…
– А-а… и захворала? – рассеянно спрашивал отец, осматривая стол и что-то подсчитывая, не слушая, что говорит Василий Сергеич.
А он говорил:
– Больную… из гимназии… в слезах… подруга обидела.
– Ну, за стол, господа. Прошу покорно! – провозгласил отец. – Василий Сергеич… сюда, напротив.
Обед начался. Музыканты рявкнули в трубы так неистово, что прабабушка затрясла головой и зажала уши. А рявкнули они не что иное, как «По улице мостовой».
После супа отец приказал разлить шампанское, что Василий Васильич выполнил, как настоящий официант, завернув бутылку в салфетку. Разлил и стал в дверях, вытянув голову, – очевидно, чего-то выжидал.
Отец встал и провозгласил тост за здоровье Василия Сергеича и за его успех.
Дядин приказчик взмахнул руками, и в сенях так ударили трубы «Ах, вы сени, мои сени!», точно сорвались с цепей дикие звери. Гости закричали ура.
Василий Сергеич поднялся бледный, держа в единственной руке бокал шампанского, из которого плескалось вино на скатерть.
– Тсс! Тише! – крикнул отец. – Музыке замолчать! Трубы по взмаху рук дядина приказчика смолкли с ворчаньем.
По лицу Василия Сергеича было заметно, что он хочет что-то сказать.
– Покорнейше и чувствительнейше вас… – начал он взволнованным голосом, в котором мне послышались слезы.
Но тут случилось… Тут случилось то, при воспоминании о чем у меня и до сего дня болью тяжкой сжимается сердце и негодование бьется в груди. И не знаешь, кого винить: случай ли, или нечуткие сердца… Но кипит возмущение… Значит, какой же тут случай?
Только что Василий Сергеич произнес – «покорнейше вас», как раздался испуганный голос горничной:
– Батюшки! Рваного-то барина я облила!..
Это слово – рваный барин, произнесенное здесь, в зале, среди массы гостей, в этот самый теплый момент, быть может, самый светлый момент скорбных дней Василия Сергеича, – ударило меня, как хлыстом по лицу. Но что было еще ужасней, – так это раздавшийся вдруг взрыв, настоящий взрыв хохота. Толстый лесник, закрыв глазки и ухватившись за грудь, давился от свистящего хохота. Заводчик ухал, как в бочку. Хохотали чуйки, длиннополые сюртуки, шали и гремучие барыни смеялись с визгом. Хохот заражал, стихал и снова подымался, перекатываясь под потолком. Звенели стеклянные подвески люстр. Давились и хохотали.
Горничная разносила за рыбой красный соус, высоко подняв его. Суетливый дядин приказчик случайно толкнул ее под руку, и соус опрокинулся прямо на новый пиджачок Василия Сергеича. И потек, потек алыми струйками.
Чему смеялись? Быть может, и не над Василием Сергеичем смеялись, а над растерявшейся и оробевшей горничной. Но плотные люди хохотали до слез, до удушья, до колик под ребрами. А Василий Сергеич стоял белый, с трясущимися губами. Он расплескал свой бокал и обводил растерянным и как бы плачущим взглядом всех. Но это был только момент. Точно он понял что-то, чего он не понимал только что, и потому так растерянно смотрел. И поняв, он опустился вдруг, точно упал, точно пришибло его. Уронил голову на тарелку, и затряслись, и заходили углами выдававшиеся его плечи… облитые красным соусом. Горничная отирала их салфеткой, размазывая еще больше.