Простаки за границей или Путь новых паломников - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто такой этот Ренессанс? Откуда он взялся? Кто позволил ему наводнять венецианскую республику своей отвратительной мазней?
Тут мы узнали, что Ренессанс вовсе не человек, что «ренессанс» — это термин, обозначающий период, когда искусство возрождалось, хотя и не очень удачно. Гид объяснил, что после эпохи Тициана и других великих мастеров, с которыми мы за последнее время так близко познакомились, наступил упадок высокого искусства; затем оно несколько оправилось — появились посредственные живописцы, и эти жалкие картины — дело их рук. Тогда я, разгорячившись, сказал, что «был бы в восторге, если бы упадок высокого искусства наступил на пятьсот лет раньше». Картины эпохи Ренессанса меня вполне устраивают, хотя, по правде говоря, эта школа предпочитала писать настоящих людей в ущерб мученикам.
Из всех гидов, с которыми мы имели дело, только этот что-то знает. Он из Южной Каролины, и родители его были рабами. Они приехали в Венецию, когда он был еще младенцем. Он вырос здесь. Он очень образован. Он бегло читает, пишет и говорит по-английски, по-итальянски, по-испански и по-французски; влюблен в искусство и знает его в совершенстве; помнит наизусть историю Венеции и готов без конца говорить о ее славном прошлом. Он одевается, пожалуй, лучше любого из нас и изысканно вежлив. В Венеции к неграм относятся так же, как к белым, — поэтому он не испытывает ни малейшего желания вернуться на родину. И он совершенно прав.
Меня побрили еще раз. Сегодня утром я писал в нашем номере, изо всех сил стараясь сосредоточиться на своей работе и не глядеть на канал. Я, как мог, сопротивлялся размягчающему влиянию климата и пытался побороть желание предаться приятному безделью. Мои спутники послали за парикмахером. Они спросили меня, не хочу ли я побриться. Я напомнил им о пытках, которые перенес в Генуе, в Милане, на Комо; о моей клятве, что я больше не намерен страдать на итальянской почве. Я сказал:
— С вашего разрешения, я обойдусь.
Я продолжал писать. Брадобрей начал с доктора. Я услышал, как тот сказал:
— Дэн, меня еще ни разу так хорошо не брили с тех пор, как мы покинули корабль.
Через минуту он опять заговорил:
— Знаете, Дэн, во время такого бритья можно чудесно вздремнуть.
В кресло сел Дэн. Вскоре он сказал:
— Да это просто Тициан. Это кто-то из старых мастеров.
Я продолжал писать. Дэн тут же заговорил снова:
— Доктор, бриться у него — чистое наслаждение. Наш пароходный парикмахер ему и в подметки не годится.
Моя щетина ужасно угнетала меня. Брадобрей собирал свои инструменты. Искушение было слишком велико, и я сказал:
— Подождите, пожалуйста. Побрейте и меня.
Я сел в кресло и закрыл глаза. Он намылил мне лицо, взял бритву и так резанул, что у меня чуть было не начались судороги. Я сорвался с кресла — Дэн и доктор стирали кровь со щек и смеялись.
Я сказал, что это гнусная подлость.
Они объяснили, что муки этого бритья настолько превосходили все изведанное ими прежде, что они никак не могли упустить возможность услышать и мое искреннее мнение по этому поводу.
Это было свинство. Но что делать! Обдирание уже началось, оставалось терпеть до конца. При каждом прикосновении бритвы я разражался слезами и пылкими проклятиями. Парикмахер растерялся и то и дело резал меня до крови. По-моему, Дэн и доктор ни разу так не веселились с тех пор, как мы уехали из дому.
Мы видели Кампанилу, дом, где жил Байрон, и дом географа Бальби[79], дворцы всех древних герцогов и дожей; мы видели, как их изнеженные потомки, облачившись в модные французские костюмы, проветривают свою знатность на площади святого Марка, едят там мороженое и пьют дешевые вина, вместо того чтобы, облекшись в рыцарские латы, уничтожать вражеские армии и флоты, как делали их великие предки в дни венецианской славы. Мы не видели ни брави с отравленными стилетами, ни масок, ни буйного карнавала, но зато мы видели извечную гордость Венеции — мрачных бронзовых коней[80], о которых сложены тысячи легенд. Понятно, почему Венеция так дорожит ими, — ведь других лошадей у нее никогда не было. Говорят, в этом странном городе можно найти сотни людей, которые за всю свою жизнь ни разу не видели живой лошади. И я не сомневаюсь, что это правда.
Итак, вполне удовлетворив свое любопытство, мы уезжаем завтра, оставляя дряхлую царицу республик собирать исчезнувшие корабли, созывать призрачные армии и обретать в сновидениях былую славу и величие.
Глава XXIV. Через Италию по железной дороге. — Пребывание во Флоренции. — Чудесная мозаика. — Пизанская башня. — Древний собор. — Первый маятник в истории. — Новый гроб Господень. — Ливорно. — Генерал Гарибальди.
Некоторые пассажиры «Квакер-Сити» приехали в Венецию из Швейцарии и других стран еще до нашего отъезда, другие ожидались в ближайшие дни. По-видимому, все были целы и здоровы.
Мы несколько устали от осмотра достопримечательностей и поэтому промчались в поезде через многие города Италии, не делая остановок. Я почти ничего не записывал. О Болонье в моей записной книжке нет никаких заметок, кроме того, что, хотя времени у нас было достаточно, мы не нашли и следов болонской колбасы, которая столь справедливо славится у нас в Америке.
Пистоя вызвала у нас только мимолетный интерес.
Флоренция некоторое время нам нравилась. Мы, кажется, оценили по достоинству громадного Давида[81], на красивой площади и скульптурную группу, которую называют «Похищение сабинянок»[82]. Разумеется, мы проследовали мимо бесчисленных картин и статуй в галереях Питти и Уффици. Я упоминаю об этом ради самозащиты. Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь заподозрил, будто я побывал во Флоренции и не пропутешествовал через все бесконечные мили ее картинных галерей. Мы вяло пытались хоть что-нибудь припомнить о гвельфах, гибеллинах и прочих исторических головорезах, чьи кровавые распри составляют столь большую долю истории Флоренции, но эта тема была мало привлекательна. Когда мы ехали сюда, нас грабительским образом лишили прекрасных горных видов, применив систему железнодорожных путей, в которой сто ярдов дневного света приходится на три мили туннелей, и поэтому у нас не было настроения любезничать с Флоренцией. В окрестностях города мы видели место, где флорентинцы предоставили костям Галилея в течение почти столетия покоиться в неосвященной земле, потому что церковь сочла тяжкой ересью его великое открытие о вращении миров; и мы знаем, что много лет спустя после того, как весь свет принял его теорию и поставил его имя на почетном месте в списке великих людей, флорентинцев не смущало, что его кости по-прежнему гниют там. И тому, что нам довелось увидеть его прах в освященной гробнице в церкви Санта-Кроче, мы обязаны обществу literati[83], а не Флоренции или ее правителям. В этой церкви мы видели также гробницу Данте и с радостью узнали, что она пуста[84], что неблагодарный город, который изгнал его и подвергал преследованиям, дал бы многое, чтобы прах поэта покоился в ней, но что он может не питать никаких надежд на эту высокую честь. С Флоренции хватит и Медичи. Пусть себе разводит их и воздвигает над ними великолепные памятники, чтобы показать, с какой благодарностью она лижет бичующую ее руку.
Щедрая Флоренция! Среди ее ювелиров — множество специалистов по мозаике. Флорентийская мозаика — лучшая в мире. Флоренция любит, чтобы так говорили. Флоренция гордится этим. Флоренция готова всячески поддерживать это ремесло. Она благодарна художникам, которые приносят ей славу и иностранную валюту, наполняющую ее сундуки, и поэтому она поощряет их пенсиями. Пенсиями! Подумайте, какое великодушие! Она знает, что люди, складывающие из кусочков прекрасные безделушки, долго не живут, так как этот труд тяжел и изнурителен и для мозга и для рук, и вот она постановляет, что каждый из них, достигнув шестидесятилетнего возраста, будет получать пенсию! Я еще не слышал, чтобы кто-нибудь из них потребовал свои дивиденды. Один мастер кое-как дотянул до шестидесяти лет и отправился за своей пенсией, но оказалось что в семейных записях дата его рождения указана с ошибкой на год; тогда он махнул на все рукой и умер.
Эти художники берут кусочки камня или стекла величиной с горчичное зерно и складывают их вместе на пуговице или запонке так ровно, с таким тонким подбором оттенков, что получается крохотная роза со стебельком, шипами, листьями и лепестками такой нежной, естественной расцветки, как будто их создала сама природа. В тесном кружочке булавки для галстука они могут сложить муху, пестрого жучка или развалины Колизея с таким искусством и точностью, что легко поверить, будто это — творение кисти великого мастера.