Простаки за границей или Путь новых паломников - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во флорентийской школе мозаики я видел столик — крохотный круглый столик, крышка которого была сделана из какого-то драгоценного полированного камня и инкрустирована мозаикой, изображавшей флейту с наконечником и сложным узором клапанов. Ни на одной картине краски не могли бы быть более мягкими и сочными, а переходы одного оттенка в другой — более безупречными, и никакое произведение искусства не могло быть совершеннее этой флейты, хотя она, как нам клялись, была сложена из такого количества мельчайших камешков, что при попытке сосчитать их не хватило бы чисел! Не думаю, чтобы человеку с обыкновенным зрением удалось различить границу между двумя частицами. Во всяком случае, мы не смогли заметить ни одного такого изъяна. Над этой крышкой, как нам сказали, художник трудился десять долгих лет, и цена столика была тридцать пять тысяч долларов.
Находясь во Флоренции, мы время от времени заходили в церковь Санта-Кроче поплакать над гробницами Микеланджело, Рафаэля и Макиавелли (я полагаю, что они погребены здесь, хотя, возможно, они пребывают где-то еще и сдают свои гробницы кому-то другому — в Италии это принято), а в промежутках между этими посещениями стояли на мостах и восхищались Арно. Здесь принято восхищаться Арно. Это великий исторический ручеек глубиной в четыре фута посередине, где плавают плоскодонки. Если бы в него накачать воды, он вполне мог бы сойти за реку. Мрачные, кровожадные флорентинцы называют его рекой и чистосердечно верят, что это река. Они даже подкрепляют свое заблуждение, сооружая над Арно мосты. Не вижу, почему они считают ниже своего достоинства переходить его вброд.
Как мелкие дорожные неприятности и усталость влияют иногда на отношение человека к окружающему! Я мог бы приехать во Флоренцию месяцем позже при более счастливых обстоятельствах, и все вокруг казалось бы мне прекрасным и очаровательным. А теперь я не люблю вспоминать о ней, о ее просторных магазинах, до самого потолка заполненных белоснежными мраморными и гипсовыми копиями всех известных европейских скульптур, — копиями такой чарующей красоты, что я начинаю сомневаться, действительно ли они повторяют те почерневшие окаменелые кошмары, с которых они сняты. Однажды я в девять часов вечера заблудился во Флоренции и до трех часов утра проплутал в лабиринте узких улочек и бесконечных рядов высоких зданий, которые все похожи одно на другое. Вечер был ясный; сперва вокруг сновали люди и блестели веселые огни, потом я привык бродить по таинственным проходам и туннелям с заманчивыми поворотами, ожидая за каждым увидеть свой отель, — но неизменно оказывалось, что его там вовсе нет. Потом я ощутил усталость. Потом я ощутил ужасающую усталость. Но на улицах уже никого не было — даже полицейских. Я шел, пока не вышел из терпения, мне было жарко и очень хотелось пить. Наконец в начале второго я неожиданно очутился перед городскими воротами. Тогда я понял, что нахожусь где-то очень далеко от отеля. Солдаты решили, что я хочу выйти из города: они повскакали с мест и преградили мне дорогу своими мушкетами. Я сказал:
— Hotel d'Europe[85].
Это были единственные итальянские слова, которые я знал, и я не был уверен, итальянские они или французские. Солдаты тупо посмотрели друг на друга и на меня, потом покачали головами и арестовали меня. Я сказал, что хочу домой. Они меня не поняли. Они увели меня в кордегардию и обыскали, но не нашли ничего крамольного. Они нашли кусочек мыла (мы теперь носим мыло с собой), и, увидев, что они смотрят на него, как на диковинку, я им его подарил. Я продолжал повторять: «Hotel d'Europe», а они продолжали качать головами, пока наконец дремавший в уголке молодой солдат не проснулся и не сказал что-то. Наверное, он сказал, что знает, где находится отель, потому что начальник караула послал его проводить меня. Мы прошли, как мне показалось, не то сто, не то сто пятьдесят миль, а потом и он заблудился. Он сворачивал то туда, то сюда и наконец, сдавшись, знаками показал, что намерен провести остаток утра в поисках городских ворот. Тут мне почудилось что-то знакомое в доме напротив. Это был мой отель!
Мне еще очень повезло, что я встретил солдата, который знал хотя бы столько, потому что, как говорят, правительство все время переводит солдат из одного места в другое, из города в деревню и обратно, для того чтобы они не знакомились с местными жителями, не пренебрегали своими обязанностями и не вступали в заговоры и комплоты со своими друзьями. От Флоренции у меня остались главным образом неприятные впечатления. Я переменю тему.
В Пизе мы поднимались на крышу самого странного сооружения в мире — «Падающей башни». Как всем известно, в ней около ста восьмидесяти футов, и я прошу заметить, что это высота четырех обычных трехэтажных домов, поставленных друг на друга, и, таким образом, она вполне прилична для любой не сужающейся кверху башни, даже если она стоит прямо, а ведь эта отклоняется от вертикали больше чем на тринадцать футов. Ей семьсот лет, но ни история, ни предания не сообщают, нарочно ли ее так построили, или одна из ее сторон осела. Не сохранилось никаких указаний, была ли она когда-нибудь прямой. Она построена из мрамора, воздушна и изящна. Каждый из ее восьми ярусов окружен коринфскими колоннами из мрамора и гранита, которые были очень красивы, когда были новыми. Она служила колокольней, и наверху еще висит набор старинных колоколов. Винтовая лестница внутри не освещена, но, поднимаясь, нетрудно сообразить, на какой стороне башни находишься, так как в зависимости от наклона переходишь то на одну, то на другую сторону лестницы. Часть каменных ступенек истерта только с одного конца, другая — с другого, а третья — посередине. Когда смотришь с верхней площадки внутрь башни, то кажется, что смотришь в наклонный колодец. Канат, опущенный с середины крыши, касается стены, еще не достигнув дна. Когда стоишь на башне и смотришь вниз с высокой стороны, то чувствуешь себя не очень уверенно; но когда сползаешь на груди к самому краю низкой и, вытягивая шею, стараешься увидеть основание башни, то леденеешь от ужаса и на мгновение, вопреки всей свой философии, веришь, что башня падает. Все время хочется двигаться как можно осторожнее под глупым впечатлением, что если она еще и не падает, то из-за твоего крошечного веса непременно обрушится, и поэтому пытаешься не слишком на нее налегать.
Находящийся поблизости Пизанский собор — один из красивейших соборов Европы. Ему восемьсот лет. Его величие пережило расцвет торговли и могущества республики, которые сделали его постройку необходимой, или, вернее, возможной. Окруженный нищетой и запустением, он показывает былую славу Пизы более зримо, чем все написанные об этом книги.
Баптистерий, который на несколько лет старше «Падающей башни», представляет собой величавую ротонду огромных размеров, и его постройка стоила больших денег. В нем висит тот самый светильник, мерное покачивание которого подсказало Галилею идею маятника. Трудно поверить, что этому скромному предмету мир науки и механики обязан таким гигантским расширением своих пределов! Его вид наводит на множество размышлений, и мне показалось, что передо мной возникла целая сумасшедшая вселенная качающихся дисков — трудолюбивых отпрысков этого степенного родителя. У него такое умное выражение, словно он знает, что он вовсе не светильник, а маятник, — маятник, который для достижения каких-то глубоко обдуманных и загадочных целей изменил свою внешность; и к тому же не простой маятник, а самый первый маятник, маятник-патриарх, маятник-Авраам.
Баптистерий обладает чрезвычайно приятным эхом — самым приятным из всех, о которых нам приходилось читать. Гид пропел две звонкие ноты, разделенные примерно половиной октавы, и это ответило чарующим, невыразимо гармоничным, нежным аккордом, похожим на доносящийся издалека глубокий вздох церковного органа. Быть может, я преувеличиваю, но в этом повинен мой слух, а не мое перо. Я описываю воспоминание — воспоминание, которое еще долго буду хранить.
Ярким примером своеобразного религиозного духа средневековья, которое больше полагалось на внешние проявления благочестия, чем на ревностное старание уберечь сердце от грешных помыслов, а руки — от грешных деяний, которое верило в спасительную силу неодушевленных предметов, освященных соприкосновением со святынями, может служить одно из пизанских кладбищ. Покойники там похоронены в земле, некогда привезенной на кораблях из Святой Земли. Древние пизанцы считали, что погребение в такой земле обеспечивает спасение души гораздо надежнее, чем вклад на заупокойные мессы или неугасимую свечу перед статуей девы Марии.
Считается, что Пизе больше трех тысяч лет. Она принадлежала к двенадцати великим городам древней Этрурии — государства, которое оставило столько памятников, свидетельствующих о его необычайно развитой культуре, и почти не оставило сведений, позволяющих разобраться в его истории. Пизанский антикварий предложил мне старинный кувшинчик для слез, уверяя, что ему не меньше четырех тысяч лет. Его нашли среди развалин одного из древнейших городов Этрурии. Антикварий сказал, что это кувшинчик с гробницы и что в те незапамятные времена, когда даже египетские пирамиды были молодыми, Дамаск — деревней, Авраам — лепечущим младенцем, а о Трое еще никто и не помышлял, какая-то семья, понесшая тяжелую утрату, собирала в него слезы о дорогом умершем. Кувшинчик говорил с нами на своем языке, и его исполненная тихой грусти немая повесть о пустом месте за столом, о знакомых шагах, которые не зазвучат больше под родным кровом, об умолкнувшем любимом голосе, об исчезнувшем знакомом облике была красноречивее всяких слов и заставила нас забыть о длинном свитке столетий! Эта повесть, всегда для нас новая, неожиданная, страшная, надрывающая душу, — как давным-давно она известна! Никакое искусно изложенное историческое повествование не могло бы так живо воскресить, одеть плотью, сделать такими человечными мифы и тени седой старины, как этот маленький глиняный сосуд.