Смерть в Париже - Владимир Рекшан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На каждом втором доме женские задницы, похожие на разрезанные яблоки. Наступают лобки. В каждом первом доме виски. За стойками и за столиками сидят женщины одетые и мужчины рядом с женщинами. У меня нет женщины. Впрочем, как посмотреть! Пуля — она женского рода. Пули пока есть.
Вхожу в бар и прошу двойной виски.
— О-у! — Меня уважают и наливают.
Сумка на коленях, и в ней дедушкино лезвие.
Последний вопрос и ответ. Наган за пазухой и виски в руке. Туева туча франков в кармане, и вся ночь и завтрашний день впереди.
— Но новые ботинки — не купил! Завтра куплю, а старые выброшу.
Рядом садится ничья девица. Смотрю ей в глаза и читаю — там кокаина ведро.
— Дабл виски фор лэди, силь ву пле! — щелкаю пальцами, и бармен ловким движением трюкача наливает в рюмку.
Нет, не в рюмку. Если без ножки, то стакан.
— Мерси, — говорит кокаинистка, улыбается.
Двух зубов у нее за щекой не хватает. Если не улыбаться так щедро, то и не видно.
— Же ву… — начинает она, но я перебиваю:
— Же не парле па франсе.
— Ай спик инглиш, — соглашается леди.
— Донт спик инглиш ту, — говорю я.
— О'кей, — снова соглашается и отворачивается.
Пьет виски мелкими глоточками, и я пью.
«Что они думают! — думаю я. — Не собираюсь забиваться в угол, как затравленный, и ждать, когда кокнут! Можно упасть на набережной и прикинуться глухонемым французским бомжом. Лучше — слепоглухонемым бомжом. Можно всю жизнь прожить на парижской набережной. Париж — такой получается английский детектив! Замкнутое пространство с покойниками, с которыми не разобраться и не уйти от них. Но я уйду. Или выйду из комнаты Парижа, или меня вынесут. Пускай меня вынесут и закопают, но в свою землю!»
— Ки эт-ву? — раздается вопрос.
Опять эта женщина справа с черной челкой и зрачками-точками. Я не понимаю ее, хотя что уж тут понимать. Щелкаю пальцами, и получается хорошо, громко. Возникают полные стаканчики.
— «Блэк лэбел»? — спрашиваю сурово.
— Уи! — кивает бармен. — «Блэк лэбел», силь ву пле.
— Же не ве па… — начинает женщина, но я перебиваю:
— «Блэк лэбел» — отличная марка.
— Рюс? — спрашивает черная челка и настороженно-заинтересованно улыбается.
Улыбка идет ей. И зубы тут ни при чем.
— Русский, да, — проговорился.
Я опрокидываю голову назад и выливаю в рот холодную жидкость из стаканчика. Она обжигает пищевод и прокатывается внутрь. Француженка только касается стаканчика губами.
Я разглядываю ее. Женщине лет тридцать пять, при ближайшем рассмотрении. Из тех, которые… Нет, не стану врать. Я сам из тех, которые! Свободный гражданин старше восемнадцати лет вправе заходить в бар и пить виски… На ней надето короткое светло-серое пальто. Шелковый шарфик обвивает шею. Длинные пальцы и тонкие ладони, на которых, пожалуй, излишне выделяются вены, а на шее чуть выше платка я замечаю несколько морщин. Лицо у нее слишком бледное. Дела мне до нее нет.
Мы идем по бульвару, потому что так надо. Ее коготки цепко держат меня за локоть. Ее глаза печальны, как у русской буренки. Мы заходим в другой бар и там пьем виски. Она старается вырваться из дымки кайфа, чтоб угадать что-нибудь обо мне.
— …травай… — говорит она и пожимает плечами.
— Пердю, — говорю я первое попавшееся слово из тех, которые не знаю.
— Уи, — соглашается она.
И мы идем дальше, переходим на другую сторону, бредем обратно, цепляясь за все бары по пути.
Все-таки надо сесть, и мы садимся за столик. Виски опять и мандарины, которые французы называют клементинами, и русская громкая речь в буфете, и я вижу — крепкие гомонящие мужчины в трогательных до слез, нелепых одеждах. Распаренные, по-нашенски асимметричные рожи. Несколько кожаных курток-пальто свалены в славянскую кучу возле окна.
— Костя, Костя!
— Василий Илларионович сказал, что к десятому января, в крайнем случае к двадцатому…
— Лучше пива взять…
— Завтра мне надо Нине купить жакет!
Посреди русских сидит русская женщина. Она старается управлять компанией, но это так же невозможно, как невозможно управлять цепной реакцией. Хотя, кажется, где-то уже управляют.
— Мальчики! — слышу ее слова. — Завтра мы всей группой едем в Версаль! Сегодня же у нас по плану пип-шоу.
Пятидесятилетние мальчики одобрительно вскрикивают по поводу пип-шоу или от того, что им жить нравится.
— Костя, к первому февраля…
— Плохое пиво! Вино лучше.
— Сапоги еще по колено куплю. А какой размер?
Бардак такой наш, такой мудацкий и русский, так он мне мил, что хочется встать и подойти, сказать что-нибудь, угостить и чтоб меня угостили…
Я этого Парижа не боюсь. Встаю и подхожу.
— Привет! — говорю. — Вы откуда, мужики?
Мужики не туристы, они из Якутии. Они директора тамошних совхозов. Всего их тут тринадцать душ, и изучали они три месяца фермерское дело, а теперь вот отвязываются напоследок в столице.
Деловая блондинка с ними — куратор от какого-то Фонда фермерских дел со штаб-квартирой в Брюсселе. На ее совести работа и веселье директоров. Блондинка благосклонно кивает мне. Теперь и я часть веселья директоров. Сцена называется «Встреча с соотечественниками на чужбине». Я вспоминаю мою французскую женщину — она так и сидит в уголке у стены под репродукцией картины, изображающей кривые улочки Монмартра. На ее лице нет эмоций. Забираю ее к мужикам и заказываю всем виски.
— Я рисовал в Провансе, как Ван Гог, — вру, представляясь мужикам. — Потом лекции читал в Лионе о Феофане Греке. Два месяца! Теперь домой.
— Костя! — тянет ладонь-лопату стокилограммовый дяденька, и другие за ним:
— Василий Илларионович!.. Николай!.. Захар!
— Александр, — жму их сумасшедшие руки. — Саша.
— Лариса Ивановна, — представляется блондинка.
— А женщина! Представьте нам женщину! — требуют мужики, да вот я не знаю, как ее звать.
Парижанка понимает и говорит своим слабым, чуть простуженным голосом:
— Валери.
— Очень приятно, девушка!.. Давайте выпьем за… Валера у меня на Бодайбо живет. Лучший друг Валера!
Валери, понятно, не девушка. Скорее, она проститутка по выходным, а возможно, и по будням. Но ей приятно. Ей приятнее со здоровыми крестьянами, чем с такими, как я. Она поднимает стаканчик, улыбается и говорит:
— Вив ля рюс!
Всем понятно. Все чокаются. Время улетучивается — так мне и надо. Возникает возле стола официант. Лицо его мне знакомо — матовая, почти безволосая голова с тонким изогнутым профилем. Это таджик-Учитель, похожий на Вольтера, что похож на Суворова, переходящего Альпы. Официант непонятно спрашивает о наших дополнительных желаниях, одобрительно оценивая бедлам за столом, но ему отвечают — спасибо, отличное обслуживание, сервис, веселый вечерок на Монмартре. Я выкрикиваю несколько интернациональных слов о новом виски для всех, и официант отвечает мне и улыбается тонкими губами. И тут же пространство отступает. Мне кажется, что я понимаю слова, которые вот-вот раздадутся, и, когда Вольтер их все-таки произносит, я понимаю, что я их все-таки понял:
— Что до бессмертия души, то доказать его невозможно. Спор идет пока о ее природе, и, разумеется, надо познать творение до основания раньше, чем решать, бессмертно оно или нет.
Безмолвно пространство вокруг, лишь последние слова звучат неисчерпаемым эхом.
— Все так, Учитель-Вольтер, — соглашаюсь я, — но ведь говорили схоласты: «У тела нет ничего, кроме протяженности и плотности, а потому оно может обладать лишь движением и формой. Но движение и форма, протяженность и плотность не могут порождать жизнь, а следовательно, душа не может быть материальной».
Учитель-Вольтер дробно смеется в ответ, после делается серьезным, ехидно щурится:
— О'кей, сынок, ты говоришь — не может.
— Так говорят схоласты, Учитель-Вольтер, а они на этом собаку съели, и они тоже люди.
— Где они? Они все померли. А мы вот живы с тобой… Что еще я скажу тебе. Разум человеческий сам по себе так мало способен доказать бессмертие души, что религия вынуждена была сообщить нам о нем при помощи откровения… Но давай, сынок, посмеемся над слабыми! Столько слов говорится, и летят они по ветру, словно зерна, не попавшие в борозду. Мысли — перекати-поле. Так закончим: я — тело, и я мыслю; это то, что я знаю… А теперь выпей, сынок. Ты же выпить пришел — зачем же тебе пустота рассуждений?..
Пространство вернулось. В нем, возвращенном, я сижу за одним столом с русскими мужиками из Якутии, в которую, если придет такое желание, влезет пятнадцать Франций. Только где столько Франций найдешь?
И уже запевают крестьяне в Париже:
— Не слышны в саду даже шо-орохи…
На самом деле шорохов в нем, подмосковном, тогда хватало, когда Петр Алексеевич убеждал меня в идеологической необходимости убийств.