Костер на льду (повесть и рассказы) - Борис Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А через день кто-то сказал ему, что Снежков, вместо того, чтобы отгружать торф на ГРЭС, высыпает его в карьер, и он вызвал меня к себе и при всех инженерно-технических работниках задал мне очередную трепку.
— Кто давал разрешение?! Шкуру спущу! Торф сейчас дороже золота! Хочешь, чтобы фронт танков не получал?! Да знаешь, что с тобой надо сделать за это?!
Он стоял, упершись кулаками-кувалдами в столешницу, и лицо его наливалось кровью.
Я не вытерпел:
— Пров Степанович, шесть вагонов — это капля в море. Зато мы за это время вывезли уже десятки вагонов и не сорвали работу ГРЭС.
— Я тебе покажу «не сорвали работу», щенок! — Он стукнул по столу кулаком.— Где ордер на костюм? Выкладывай на стол!
— Костюм мне не нужен. Я и в кителе прохожу, а ордер не отдам принципиально. Я заработал его своими руками, своими нервами, своими бессонными ночами. В конце концов, смертельным риском — я сам водил поезд по мосту, который держится на курьих ножках!
Я решил, что терять мне нечего, и поднялся, не дослушав Хохлова; крик его раздавался даже в коридоре.
Совсем некстати приоткрылась дверь парткома: кому-кому, а Дьякову в эту минуту я не хотел попадать на глаза, потому что, наверное, походил на потрепанного в драке воробья; во всяком случае, лицо у меня было раскрасневшимся и вспотевшим.
— А ну-ка, зайди сюда,— поманил меня пальцем Дьяков.
Прикрыл дверь, уселся за стол и усмехнулся:
— Воюешь все?
Я тяжело дышал; ничего не ответил.
— А ты бы как-нибудь зашел в партком, что ли, вместо того, чтобы партизанить.
— Я не партийный,— сказал я.
Усмешка снова тронула его губы:
— А что, по-твоему, комсомолец — в отличие от члена партии — должен воевать в одиночку?
Поняв, что я не намерен откровенничать, посоветовал:
— Ты хоть сядь, приди в себя. Торопиться да шуметь — это не всегда полезно.
Я видел, что он нарочно медленно достает кисет, не торопясь скручивает цигарку.
Не дождавшись, когда я заговорю, промолвил:
— Вот кипяток, смотрю на тебя...— Он затянулся сизым дымом, выпустил в потолок длинную струю; продолжил миролюбиво:— Чем одному-то воевать, шел бы поближе к народу, посоветовался.
Хотя этот совет напоминал слова Калиновского, что один человек ничего не может, я сказал раздраженно:
— О чем советоваться, когда все ясно? Хохлов шумит из-за шести вагонов фрезера, а сам ведь прекрасно понимает: не пойди я на жертву, мы бы остановили завод.
— Ты зря-то не петушись. Шесть вагонов тоже чего- то стоят. У Хохлова тут подход хозяйский.
Я поднялся.
— Ну, я пойду.
Дьяков развел руками:
— Дело твое...
Открывая мне дверь, предложил опять:
— Слушай-ка, Николаич, ты бы домой ко мне, что ли, как-нибудь зашел. Чайку бы попили, поговорили.
Я решил, что зайду непременно. Но выполнить своего обещания мне не удалось. Все дни проходили в разъездах, в штурмовщине; разболелась нога, я был зол, и только Ладины письма скрашивали мне жизнь. Осенью она написала, что радуется моим успехам, и только тут я понял, что ей было легче проследить по письмам за тем, чего я добился, чем мне самому здесь, на месте, занятому текучкой.
Да, работа моя наладилась, но зато какой ценой приходилось за нее расплачиваться! Возвратившись домой разбитым, я знал, что не успею отдохнуть, как меня поднимет звонок Хохлова:
— Снежков! Что у тебя там на Островке? Проспал все! Вагон сошел! Выезжай на аварию!
Бывало, он перехватывал меня на какой-нибудь станции и гнал в другой конец.
— Пров Степанович,— пытался я отказаться,— под- нимут вагон, одни справятся. У меня сегодня во рту маковой росинки не было. Приеду, опять столовая будет закрыта.
— Никаких разговоров! Только о своей шкуре заботишься! А столовой я сейчас прикажу, чтоб тебя ждали всю ночь.
Официантка Дуся, чаще других дежурившая в таких случаях, садилась против меня в пустой, освещенной тусклой лампочкой столовой и горестно качала головой. А я радовался полуостывшему обеду и шел домой в предвкушении нескольких часов спокойного сна, зная, что утром меня снова поднимет звонок Хохлова.
В один из последних теплых дней, когда по поселку летали паутинки, Дуся пригласила меня к себе в гости, и я, подкупленный возможностью провести вечер в домашнем уюте, от которого совсем отвык после того, как уехал из Настиного общежития, согласился.
И действительно, мне понравилось здесь все—и чистенькие салфеточки на комоде и швейной машине, и рамочки из ракушек, и цветные картинки, пришпиленные к стенам, и старенькое зеркало, и гора подушек на высокой постели. Дуся легко носила свое полное тело, затянутое в пестрый халат, сновала от стола к буфету. Шум примуса сливался с шумом паровоза, пускающего пары в сотне метров от Дусиного окна, над моей головой дребезжала черная тарелка радио; я ничего не слышал из Дусиных слов. Наконец, чай вскипел. Поставив эмалированный кофейник на стол, Дуся села рядом со мной.
— А, может, все-таки выпьем?
Я покачал головой.
— Нет, Дусенька, мне нельзя.
— Что у тебя, язва, что ли? Не обращай внимания. У Прова Степаныча язва, а он пьет вовсю. Говорит — помогает.
— Нет, мне нельзя, потому что я... физкультурник.
— Ну-у, у меня был один знакомый культурник из дома отдыха, так пил не хуже Прова Степаныча.
Я улыбнулся:
— Вот, когда буду культурником в доме отдыха, тогда и буду пить.
— Да уж там была бы жизнь — каждый поднесет. И отоспаться можно. А здесь ты изведешь себя. Смотрю я и не знаю, когда ты отдыхаешь.
— Война, Дусенька.
Она усмехнулась:
— Не война, а Пров Степаныч...
— И Пров Степаныч. Сам не спит и другим не дает.
— Жалко мне тебя. Умнее других, а не понимаешь. Это одна видимость, я ведь все знаю. Слышал, поди, жил он со мной?
Она посмотрела на меня настороженно и выжидательно.
— Я сплетен не слушаю.
— Чего уж, весь поселок знает,— вздохнула она и нахмурилась.
Она так низко склонилась над чашкой, что я видел белую ниточку пробора.
— Помочь я тебе хочу,— сказала она, не поднимая головы.— Не знаете вы Прова Степаныча. Не такой он, чтобы не спать. У него как? Проснется утром, соберет к себе всех или обзвонит, даст накачку, а в одиннадцать выпьет полтораста грамм и ложится спать. Секретарше скажет, к кому посылать курьера — к Дуське,— Дуся подняла голову и горько усмехнулась,— к Феньке, к Машке; это если из треста вызывают... Курьер и бежит... А начальство тревожит не каждый раз. Вот наш Пров и спит до пяти часов. Там проснулся, пообедал с водочкой и снова начинает обзванивать, когда у вас работа кончилась... А вы, дураки, думаете .— он двужильный...
Я поворошил свою память. Действительно, днем он меня ни разу не тревожил. Вспомнилась виденная позавчера картина: пьяного директора ведут под руки к дому среди бела дня. Давно перестав чему-либо удивляться, я все же был изумлен, когда через несколько часов услышал его громовой голос — Хохлов был совершенно трезв. «Ну, ничего,— подумал я,— посмотрим, застанешь ли ты меня сейчас врасплох!»
Дуся отвернулась к окну и задумчиво крутила чайную ложку. На улице сгущались сумерки, первая звезда переливалась над депо, зеленая и холодная. Пахло прелой ботвой и паровозным дымом.
Когда в комнате стало темно, Дуся подошла ко мне, нерешительно положила на плечи полные горячие руки.
— Останешься?
Не повертываясь, я снял Дусину руку с плеча и, не выпуская ее, покачал головой:
— Нет, Дусенька.
— Гордишься?
— Нет. Просто не надо этого.
Она усмехнулась:
— У меня и не такие оставались...
— Ты говорила.
— Да что там Пров. Повыше его бывали. Всякие приезжают. А раз приедешь — столовой не минуешь...
Я положил ее руку на ладонь и похлопал другой ладонью:
— Не грусти. Еще выйдешь замуж.
Она выдернула руку, и мне показалось, что заплакала. Потом, не зажигая света, отыскала шаль и, накинув ее на плечи, сказала:
— Пойдем, провожу. Или стыдишься?
Я вспомнил о сплетнях, заставивших меня уехать от Насти, но отказаться не имел права.
На улице играла гармошка, нестройно пели девушки.
Теребя кисти шали, Дуся взглянула мне в глаза и произнесла уверенно:
— Значит, ты любишь кого-то.
«Кого я люблю? Что она выдумала?» — подумал я грустно и отрицательно покачал головой.
— Нет, любишь, не скрывай.
— Что ты, Дусенька, я один на свете. Нет никого у меня.
— Любишь,— повторила она настойчиво.— Я женщина, понимаю все...— добавила она задумчиво и печально.— Иначе бы не берег себя...
Навстречу шли двое пьяных. Я выставил плечо вперед. Но они почтительно уступили дорогу.
«Черт! Нехорошо,— подумал я.— Это механики. Вдруг они напишут Ладе?» И неожиданно мне стало радостно оттого, что я вовсе не одинок, что есть у меня на свете родная душа, что я могу поехать в отпуск в Москву, что я в любое время могу написать Ладе письмо и даже послать телеграмму. Так, ни с того ни с сего, взять и послать телеграмму!..