Сахалин - Дорошевич Влас Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Эй, ты там, тихоня! Поди-ка, ляжь, братец. Палач, дай-ка ему горяченьких!
- За что, ваше высокоблагородие?
- А, ты еще разговаривать? Разложить!
Он охотился за арестантами.
Едет по берегу в Корсаковском округе, видит, арестант на отмели копается, - к нему.
Арестант, завидев Железный Нос, дальше по отмели, смотритель за ним. Наконец дальше идти некуда: вода по пояс.
Арестант останавливается.
- Ты что тут, братец, делаешь?
- Рачков ловлю, ваше высокоблагородие, вам на кухню.
- Рачков ловишь? Это хорошо. А чего ж ты от начальства бегаешь? А? Должно быть, нехорошее что на уме? Хорошо. Рачков отнеси ко мне на кухню, а утром на раскомандировке, выйти, тебя посекут!
Единственным непоротым каторжником был его собственный повар.
Очень искусный повар, находившийся за это под покровительством смотрительши.
- Ты мне его не тронь! - раз навсегда объявила смотрительша своему супругу.
Однажды она уехала куда-то на целый день к знакомым; возвращается, - муж встречает ее сконфуженный.
- Выпорол?! - всплеснула руками смотрительша.
- Выпорол! - виновато отвечает Железный Нос - Не сердись, душенька!
Меня интересовала личность смотрителя Л., оставившего по себе на Сахалине поистине страшную память.
Порки при Л. носили какой-то невероятный характер.
Пороли каждое утро по тридцать, по сорок человек.
Я расспрашивал арестантов, как это происходило.
- Выйдет он, бывало, ничего. Да потом себя растравлять начнет. Воззрится, заметит у кого какую неисправность: "У тебя что это, брат, бушлат (куртка) как будто рваный? А? Нарочно разорвал? Нарочно?" - "Помилуйте, ваше высокоблагородие, зачем нарочно? На работе разорвался!" - "На работе? А ты что ж не починил? А? Так-то ты о казенном имуществе печешься? Так-то?" - "Зачинить нечем!" К этому времени он уж совсем озвереет. "Жилы из себя, мерзавец, вытяни да зашей! Жилы! Из кожи куски вырезай да заплатки клади! Я тело твое так изорву, как ты казенный бушлат. Палач! Клади! Бей!" И пойдет. И чем дальше, тем пуще звереет. Стон стоит, а он ногами топочет. "Притворяются, подлецы. Бей их крепче!" В конце, бывало, до того в сердце войдет, что напоследок и палача разложить прикажет, - арестантам драть велит: "Дерите его, чтоб спуску вам, подлецам, не давал!"
- Не глупый человек был! - пояснял мне бывший его помощник, теперь сам смотритель. - Знал, как каторгу держать. Каторгу на палача, да и палача на каторгу озлоблял. Стачки быть не может! Уж палач после этого-то "мазать" не будет.
Смотритель М., при мне заведывавший Корсаковской тюрьмой, считался одним из наиболее жестоких смотрителей на Сахалине.
- Доктора - вот мое бельмо на глазу! - кричал он по вечерам, напиваясь "по принятому им обычаю". - Гуманность разводят! А нам это не к лицу. Я - разгильдеевец! - хвастался он. - Разгильдеевские времена на Каре помню! Я прирожденный тюремщик. Мой отец смотрителем тюрьмы был. Я сам под нарами вырос! Мы не баре, чтоб гуманности разводить! Мы вот в чем ходим!
И он с гордостью показывал свою порыжелую, выгоревшую на солнце шинель, которой было лет, может быть, двадцать.
В трезвом виде не было человека более мягкого, льстивого, медоточивого, чем этот старый лукавый сибиряк.
Арестантов он называл "братанами", "братиками", "родненькими", "милыми людьми", "голубчиками", и без "Божьего слова" никуда.
- Без Божьего слова разве можно?!
Провинившегося арестанта он подманивал к себе пальчиком.
- Пойди-ка, миленький, сюда. Ляжь-ка, голубушка, тебя взбрызнут!
Арестант валился в ноги:
- Ваше высокоблагородие, за что же? Простите.
- И что ты, миленький! И что ты, голубчик! Разве я на тебя сержусь? Я на тебя не сержусь. Ложись, ложись, голубчик! А за то, что разговариваешь, пяточек прибавим.
- Ваше высокоблагородие...
- И-и, голубчик, как нехорошо. Тебе начальник говорит: ложись! А ты не слушаешься. Еще пять. Ложись, братан.
Видя, что наказание все растет, арестант ложится.
- Вот так-то, родной, лучше! С Богом, милый. Взбрызни-ка его, Медведев. Пороть пореже, не торопись, милый! Пореже, покрепче! Вот так, вот так! Реже-то лучше. Нам торопиться некуда.
И если арестант вопил не своим голосом, М. говорил ему:
- Ничего, ничего, потерпи, родненький! Христос терпел и нам велел.
Опытные арестанты, разумеется, ложились без всяких разговоров, зная, что за всякую просьбу бывает только прибавка, - и смотритель говорил, глядя на них:
- Душа радуется! Братики меня с одного слова понимают! Живем душа в душу с миленькими!
- А не случалось так, чтобы "фордыбачили"? - спросил я М., слушая, как он с "Божьим словом отечески наказует свое стадо".
Он захихикал.
- И что вы-с? Какое выдумали! Это у новых, у "гуманных" каторга распущена. А у меня нет-с. Душонка у него, у родненького, трясется, как ложится. Он меня знает.
И, только напиваясь по вечерам, он кричал:
- В ужасе надо каторгу держать! В ужасе! Вы у меня спросите! А эти "гуманные-то" только унижают нас! Унижают, подлецы! Ехали бы гуманничать, куда хотят, а в каторгу соваться нечего. Каторга - наше дело. И в писании сказано: страх спасителен.
Бывший фельдшер К., смотритель Рыковской тюрьмы, человек другого склада.
Он любит порисоваться и пофигурировать.
Даже о своем фельдшерстве рассказывает небылицы в лицах. Как какая-то графиня, отправляя на войну своего мужа, поручала ему:
- Вам его поручаю! Берегите его!
- Ваше сиятельство, будьте покойны.
На Сахалине он основывает по болотам поселения и называет их, в честь себя, своим именем. Перестраивает тюрьмы "по собственным проектам" и невероятно этим хвастается.
"Произойдя из ничтожества", он упивается властью.
- У меня арестант волосок каждый на бровях моих знает, как лежит.
Особенно он любит вспоминать, как временно заведывал Воеводской тюрьмой, страшнейшей на Сахалине, теперь упраздненной.
- Выхожу, бывало, на раскомандировку: "Здорово, мерзавцы! Здорово, варнаки!" Дружный ответ: "Здравия желаем, ваше высокоблагородие!" - и хохот. Понимают, что я веселый. А уж если молчу, - могила кругом. Вышел, мерзавцами не назвал, понимают: "жди!" Не в духе я, значит. Ни одного генерала на смотру так не трепещут! Драть велю, - от страха едва дышат. "Рррозги, лопаты, яму рыть!"
- Это-то зачем же?
- А могилу. Будто насмерть запарывать буду. "Фельдшера!" кричу. Помощники около, будто меня успокаивают. Арестанты в ноги валятся. Палачу страшно. И начну наказание. "Мазать пришел? - кричу. - Мазать? Самого разложу!"
Он враг телесных наказаний.
- Это ни к чему не приводит! Арестанты привыкают. Это на них не действует. Он три тысячи розог в свою жизнь получил, что ему? Хоть каждый день дери. Нет, арестант должен начальника понимать. Если я скажу: "драть!" - у арестанта загодя шкура сходит. Вы у арестантов обо мне спросите.
У арестантов и спрашивать было нечего: я знал о той славе, которою пользуется К.
- Я с вами на наказание не пойду, - сказал мне как-то К. - Если я присутствую на наказанье, арестанта должны в лазарет замертво унести. Не иначе. Так меня уж тюрьма знает. Я деру обыкновенно в конторе, - рассказывает он. - Посередине ставят кобылу. Я закуриваю папиросу и начинаю ходить из угла в угол. Поравняюсь с кобылой: "раз!" А то еще за дело примусь, пишу: будто про него забыл. А потом "раз!" Я тридцать розог по два, по три часа даю. Он у меня измотается весь, пока выпорю. И кричит, и стонет, и Богу молится, и ругаться начинает, и вроде как сумасшедший делается. В контору-то как на виселицу идет. Никогда не забудет.