Империй - Роберт Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можешь ли ты описать, как встретил Гавий свою ужасную смерть?
— Он встретил ее с мужеством, сенатор.
— Как настоящий римлянин?
— Как настоящий римлянин.
— Он кричал? — спросил Цицерон, и я сразу понял, куда он клонит.
— Только когда его хлестали розгами, а он смотрел на железо, которое раскалялось в огне.
— И каковы были его слова?
— Каждый раз после того, как на его спину опускались розги, он выкрикивал: «Я — римский гражданин!»
— Не мог бы ты повторить это громче, чтобы было слышно всем?
— Он кричал: «Я — римский гражданин!»
— Я хочу убедиться в том, что правильно понял тебя, — проговорил Цицерон. — Это происходило вот так? Получив очередной удар, — Цицерон сжал кулаки, поднял их над головой и дернулся вперед, словно его хлестнули по спине, — он произносит, крепко сжав зубы: «Я — римский гражданин!» Еще один удар, — Цицерон снова дернулся, оставаясь в той же позе, — и снова: «Я — римский гражданин!» Удар, и — «Я — римский гражданин…»
Словами невозможно передать тот эффект, который возымела эта сцена, разыгранная Цицероном, на тех, кто ее видел. Фраза, неоднократно повторенная им, теперь повторялась тысячами людей, собравшихся на площади. Все словно воочию увидели эту чудовищную несправедливость и издевательство над законом. Некоторые мужчины и женщины (я думаю, это были друзья и родственники Гавия) заплакали, и я буквально физически ощутил, как среди собравшихся нарастает волна ненависти по отношению к тому, кто мог сотворить такое.
Веррес сбросил с плеча руку Гортензия, который пытался удержать его, встал с места и проревел:
— Он был гнусным шпионом! Шпионом! А говорил он это лишь для того, чтобы отсрочить справедливое наказание!
— Но он говорил это! — делая ударение на каждом слове, отчеканил Цицерон, наступая на Верреса. — Ты признаешь, что он это говорил! Я обвиняю тебя на основании твоих собственных слов: этот человек восклицал, что он — римский гражданин, но звание гражданина для тебя, очевидно, не имело никакого значения, раз ты ничуть не поколебался в своем намерении распять его и не отложил хотя бы ненадолго его жесточайшую и позорнейшую казнь. Если бы тебя, Веррес, схватили в Персии или в далекой Индии и повели на казнь, что стал бы ты кричать, как не то, что ты — римский гражданин? Простые, незаметные люди незнатного происхождения, путешествуя по морям и оказываясь даже в самых диких местностях, всегда могли быть уверены в том, что слова «Я — римский гражданин» станут для них защитой и оберегут от любой опасности. А что же Гавий, которого ты так торопился лишить жизни? Почему это не помогло отсрочить его смерть хотя бы на день или час, за которые можно было бы проверить истинность его слов? Да потому, что в кресле судьи сидел ты! Дело не в одном только Гавии — несчастном, которого ты безвинно обрек на мучительную смерть. Ты распял на кресте незыблемый ранее принцип свободы римского гражданина!
Рев, последовавший после окончания этой тирады Цицерона, был поистине громоподобен. Нарастая в течение нескольких секунд, он вскоре перешел в дикую какофонию стонов, проклятий и воя. Боковым зрением я уловил некое движение в нашу сторону. Многие навесы и тенты, под которыми слушатели нашли укрытие от солнца, стали крениться и заваливаться под аккомпанемент рвущейся материи. С балкона прямо на голову стоявших внизу людей свалился какой-то мужчина. Послышались крики боли. К ступеням храма стали рваться люди с явным намерением устроить самосуд. Веррес и Гортензий вскочили на ноги с такой поспешностью, что опрокинули скамью, на которой сидели. Было слышно, как кричит Глабрион, объявляя перерыв в судебном заседании, а затем он и его ликторы поторопились подняться по ступеням и скрыться в неприкосновенных внутренностях святилища. Обвиняемый вместе со своим досточтимым защитником опрометью кинулся следом за ними. Их примеру последовали и некоторые сенаторы, среди которых, правда, не было Катулла. Я отчетливо помню, как этот человек, незыблемый, как скала, стоял на ступенях храма, немигающим взглядом рассматривая бурлящее вокруг него людское море. Тяжелые бронзовые двери с шумом захлопнулись.
Порядок пришлось восстанавливать Цицерону. Взобравшись на скамью, возле которой стоял, он стал размахивать руками, призывая народ к спокойствию, однако в этот момент четверо или пятеро мужчин с грубыми лицами прорвались к нему, схватили за ноги и подняли в воздух. Меня при виде этого зрелища обуял ужас: я испугался за него больше, чем за самого себя, однако Цицерон лишь распростер руки — так, как если бы хотел обнять целый мир. Передавая Цицерона с рук на руки, они поставили его на возвышение лицом к форуму, а затем небо над Римом едва не раскололось от взрыва аплодисментов, и вся площадь, как один человек, принялась нараспев скандировать:
— Ци-це-рон! Ци-це-рон! Ци-це-рон!
* * *Таков был конец Гая Верреса. Нам было не суждено узнать, что происходило за дверями храма после того, как Глабрион прервал заседание суда, но Цицерон предполагал, что Гортензий и Метелл дали понять своему клиенту, что дальнейшая защита не имеет смысла. Под угрозой оказалось их собственное будущее. Им не оставалось ничего другого, как отмежеваться от Верреса, пока репутации Сената не был нанесен еще более существенный ущерб. Сейчас уже не имело значение, насколько щедрыми были его взятки членам суда; после тех сцен, свидетелями которых они стали, за него не осмелился бы вступиться ни один из них.
Как бы то ни было, Веррес осмелился покинуть храм только после того, как опустились сумерки и разошелся народ, а ночью он бежал из города — позорно и, по утверждению некоторых, переодевшись в женское платье, со всех ног удирая в глубь Южной Галлии. Пунктом его назначения был порт Массилия, где изгнанники, угощаясь жареной кефалью, пересказывали друг другу истории своих злоключений, представляя, что они находятся на берегу Неаполитанского залива.
Теперь нам осталось лишь одно — определить размер штрафа, который должен уплатить Веррес, и, вернувшись домой, Цицерон созвал совет, чтобы принять решение по этому вопросу. Никто не знал точно, сколько добра награбил Веррес за годы, проведенные на Сицилии. Мне приходилось слышать, что не меньше, чем на сорок миллионов сестерциев, однако Луций с присущим ему максимализмом настаивал на том, что у мерзавца нужно отобрать все до последней плошки. Квинт полагал, что довольно будет десяти миллионов, а Цицерон хранил загадочное молчание. Это было странно для человека, одержавшего победу столь огромной важности, но он сидел в своем кабинете, задумчиво вертя в пальцах металлическое стило.
В середине дня гонец доставил письмо от Гортензия, в котором тот от имени Верреса предлагал компенсацию в размере одного миллиона сестерциев. Луция это предложение вывело из себя, и он назвал его оскорбительным, а Цицерон без колебаний просто-напросто выгнал гонца. Часом позже тот вернулся с тем, что Гортензий назвал «последним словом в торге» — предложением полутора миллионов сестерциев. На этот раз ответ Цицерона был более пространным. Приказав мне записывать, он принялся диктовать:
«Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Учитывая смехотворно малую сумму, предлагаемую твоим клиентом в качестве компенсации за совершенные им злодеяния, я намерен просить Глабриона разрешить мне воспользоваться завтра своим правом выступления в суде по этому и другим вопросам».
— Поглядим, насколько привлекательной ему и его друзьям-аристократам покажется перспектива того, чтобы их снова ткнули носами в их собственные фекалии! — воскликнул Цицерон, обращаясь ко мне.
Я запечатал письмо, отнес его гонцу, а когда вернулся, Цицерон начал диктовать речь, которую он собирался произнести на следующий день. Это должна была быть обличительная филиппика, бичующая аристократов, подобно продажным девкам торгующих своими знатными именами и именами своих предков ради защиты негодяев вроде Верреса.
— Нам известно, с какой ненавистью, с какой неприязнью смотрит кое-кто из «благородных» на энергию и способности «выскочек». Стоит нам закрыть глаза хоть на мгновение, как мы окажемся пойманными в какую-нибудь хитроумную ловушку. Стоит нам предоставить хоть малейшую возможность заподозрить или обвинить нас в недостойном поведении, мы сразу же столкнемся с ними. Поэтому мы ни на секунду не можем ослабить бдительность, для нас не существует ни отдыха, ни праздников. У нас есть враги — так встретим их лицом к лицу! У нас есть задачи — так решим их с достоинством, не забывая о том, что враг, который известен и открыт, не столь опасен, как недоброжелатель, который молчит и скрывается!
— Считай, что ты заполучил голоса еще одной тысячи избирателей, — пробормотал Квинт.