Тициан Табидзе: жизнь и поэзия - Галина Цурикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В оде «Тбилиси», в «Поэме Чагатар» этот поэтический мотив расцветает, наполняется более широким смыслом, углубляется: рождаются образы-лейтмотивы, обретающие в дальнейшем самостоятельное существование, прорастающее в лирике, даже в любовных стихах…
История в лирике Тициана Табидзе — фабула, тогда как сюжет — духовная трагедия личности; в сражении с превосходящими силами евнуха в черной бурке — живая душа поэта.
Историзм поэтического сознания…
В сознании Тициана Табидзе история никогда не была мертвой, книжной. Он историческую реальность чуть ли не с детства ощущал, как и ту, в которой был в данный момент; одновременно и вместе — ту и другую. Для Тициана Табидзе историзм — это прежде всего стихия народности; это — сложившийся веками облик его народа, родины; это и форма всечеловеческого существования.
Казалось, он кожей чувствовал атмосферу истории.
Необыкновенное это свойство поэта понял и оценил в свое время Ю. Н. Тынянов, который познакомился с Тицианом в 1933 году.
«Я видел Тициана в Тифлисе, — говорил Юрий Тынянов на вечере поэзии Тициана Табидзе в Ленинграде 21 марта 1937 года, — и я никогда этого не забуду. Я понял, как рождается его поэзия… Я понял Тифлис. Это один из нескольких замечательных городов, и он весь полон истории. Над Тифлисом все еще стоит черная бурка Ага-Мамед-хана — евнуха, который был ничуть не меньшим завоевателем, чем мечтающие о завоевании евнухи Запада; а на горе — могила Грибоедова…
А надо сказать, — продолжал Тынянов, — что Тициан ходит по Тифлису, как ходит человек по своей комнате. Он в своих предстиховых ощущениях (а у него, по-видимому, такие ощущения всегда наличествуют) историчен. У него история не есть книга, поставленная на полку; нет, история в нем и с ним, он ее чувствует, и поэтому он так открыт для нас, для русского искусства, для русской поэзии, которую он любит и понимает. И вот, когда я был с ним, все обретало свой исторический смысл…»
Не один Тынянов испытал это на себе.
Тициан был щедр и охотно делился с другими своим духовным богатством. Павел Антокольский вспоминает в одной из своих статей, что при встречах с Тицианом в Тбилиси он видел поэта в роли своего рода «мэра города Тбилиси»: «так содержательны и выпуклы были его комментарии и к башне Метехи, и к горе святого Давида с гробницей Грибоедова, и к картинам гениального самоучки Нико Пиросманишвили, и ко многому еще, им же самим найденному, облюбованному, распропагандированному. Рассказанное им могло бы стать стихами, поэмой, но он был щедр и пачками швырял эти нераспечатанные в творчестве воспоминания и образы, радуясь тому, что может поделиться с новыми людьми своим патриотическим богатством».
Трагедийность поэтического мироощущения…
О природе трагического в поэзии Тициана Табидзе пишет Симон Чиковани:
«В грузинской поэзии тех лет я не знаю поэта такого драматического накала. Он точно кровью исходил, когда писал стихи, — и все раны его были открыты…
Тициану Табидзе с ранних лет была присуща какая-то особенная, тревожная интонация, которую сам поэт называл „гадавардна“, что означает: „бросаться очертя голову“, „окунаться“. Это он считал главным, основным свойством поэзии, и свой поэтический мир он развивал в этом направлении. Эта особенность его творчества не была непосредственно связана с его личной биографией, не имела, так сказать, биографической основы. Он был человеком жизнелюбивым, приветливым. И личная жизнь его была полна счастья и удач. Иной раз он бывал придирчив в своих отношениях с друзьями, но и эти наивные капризы были привлекательны и красили его. Очень было развито в нем чувство юмора, он смеялся заразительно и долго и в ответ на остроумную шутку иной раз хохотал до слез. За увлекательной беседой он мог просиживать ночи напролет. Несмотря на все это, в поэзии он сохранял сильно драматизированную интонацию: „бросание очертя голову“ он считал движущей осью лирической поэзии в целом и одной из основных черт своей собственной поэтики. Поэзия представлялась ему свойством драматизированной души, и стихи для него были необходимой пищей на жизненном пути…
Внутреннюю самоотдачу поэта и песню навзрыд называл он самой природой поэзии. Вот почему он писал: „Стихи я зову лавиной, что увлечет с собой и заживо схоронит“. Трагедия была возбудителем его творческого процесса. Творческий процесс тем и отличается от обычного хода жизни, что поэтический „прострел“ пронизывает художника, и стихи сами закипают в груди: „И казалось мне, что нить от стихов держала в своих руках сама бессонная ночь. Ударил ливень с плеском и пеной, и стих промчался прострелом и прохватил меня“ (подстрочный перевод)…
Таким образом, каждая его строчка является плодом мучительных раздумий и внутреннего горения. „Кого так обжигают горячие уголья?“ — обращается к читателю поэт, чье творчество пронизано трагическим предчувствием, каким-то тревожным настроением».
«Необычайное лирическое напряжение, порыв, доходящий до самоотречения, — пишет С. Чиковани, вспоминая Тициана. — „Я родился, чтобы быть рабом и носить ярмо Грузии“, — говорил он и сжигал свое сердце на жертвенном алтаре отчизны».
Поют родные горы хором, —На смерть меня сейчас пошли —Я даже и тогда укоромНе упрекну родной земли…
«Ликование», 1927; перевод Б. ПастернакаШалва Деметрадзе вспоминает: «Правил он порою беспощадно. Так зачеркнул он целых восемь строк в своем „Ликовании“. Вот эти зачеркнутые строки (в подстрочном переводе): „…И эта жизнь ведь только сон, нагрянет, подомнет под себя ликование. Даже если все наше поколение ляжет костьми, нам одним не поднять обломанного грузинского крыла. Какой же груз понести одному поэту, да еще с умершим сердцем в груди? Я целую волосок, на котором держится моя жизнь, и лезвие топора, который отсечет мне голову“».
Нет предела этой самоотреченности, и, видимо, иногда самому Тициану казалось, что она захлестывает поэзию, становясь чрезмерной.
Симон Чиковани отмечает важнейшее свойство поэтического дарования Тициана Табидзе, утверждая, что «трагедия была возбудителем его творческого процесса»; свойство, присущее неизбежно всякому большому таланту, — повышенная, многократно усиленная по сравнению с обычной человеческой чувствительностью способность художника ощущать как собственную боль других. Рассеянный в мировой атмосфере трагизм — общечеловеческий, общенародный — имеет свойство накапливаться в сердце художника.
Стихийность поэтического порыва…
«Тициан Табидзе однажды говорил мне, — вспоминает С. Чиковани, — что не раз он упускал вдохновение, т. е. будучи в настроении писать стихи, сдерживал себя и не писал их. На мой недоуменный вопрос он отвечал, что рождение стиха для него равносильно потопу».
Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишутМеня, и жизни ход сопровождает их…
«Строки его обладают поразительной емкостью чувства», — пишет С. Чиковани.
Об этом же говорит, вспоминая Табидзе, Борис Пастернак:
«Главное в его поэзии — чувство неисчерпанности лирической потенции, стоящее за каждым его стихотворением, перевес несказанного и того, что он еще скажет, над сказанным. Это присутствие незатронутых душевных запасов создает фон и второй план его стихов и придает им то особое настроение, которым они пронизаны и которое составляет их главную и горькую прелесть. Души в его стихах столько же, сколько ее было в нем самом, души сложной, затаенной, целиком направленной к добру, способной к ясновидению и самопожертвованию».
В статье «Котэ Марджанишвили» сам Тициан пишет о мастерах того типа, «которые живут и дышат собственным творчеством, горят непрерывным творческим огнем, их нельзя отделить от собственных творений. Они обладают вдохновением, равным по силе ринувшемуся лавиной обвалу, которого нельзя удержать, ибо он унесет за собой в бездну и тебя…».
Тициан пишет о бешеном, неукротимом творческом темпераменте Марджанишвили, которого называли «Дуруджи». Дуруджи — река в Кварели, на родине Марджанишвили, — маленькая река со скалистыми берегами: трудно себе представить, как она может ворочать огромными валунами, а между тем были тщетны попытки умерить ее пыл дамбами и плотинами: «В пору половодья Дуруджи сносит с пути все преграды и разрушает все дамбы, неся за собой дым коромыслом», — писал Тициан. Яростная самоотверженность отличала Марджанишвили, который, кажется, способен был убить человека в минуту творческой «разъяренности».
Тициан тоже был художником этого типа, но не ярость, а сила самоотдачи отличает его.
Вера его в таинство поэтического постижения мира была поистине беспредельна.