Тициан Табидзе: жизнь и поэзия - Галина Цурикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Блуждая под киммерийским небом здесь, вблизи пыльной и скучной Анапы, Тициан вспоминал годы юности:
…И вопрошаю мглистую скифскую ночь:Куда делась наша юность и наш восторг (очарование, упоение)?Кто обветрил нашу запекшуюся («сухую» — зачеркнуто) рануИ не дал возмужать нашему вдохновению?..Скоро в Тифлис, как прежде (некогда) Важа Пшавела,Я привезу переметными сумами стихи.Но больше стихов несу я горечи с собою,Которой усердно меня заправили на родине.Клянусь я скорбной тенью Овидия,Что я ближе к тебе, чем в старину (раньше).Мечтаю с тобой по Руставели (проспекту) пройтись, рыдая в стихах,и вспомнить позабытые строки.Вспоминаю то время, когда с тобой встретились, как с истымЛоэнгрином,белой яблоней по Белому мосту ты приплыл, как лебедь…Вспоминаю рыцаря, вечного данника стиха,Что даже в Кутаисе не замечал рассвета…
Август 1925 года. Анапа… Илаяли — таинственная незнакомка из романа Кнута Гамсуна «Голод», воплощенная романтическая «мечта».
Вспоминаю Тбилиси…Молочное утро и Вардисубани[19].Россыпь слов,Водопады стихов,Илаяли.
Струны Саят-НовыВо вздыбленном песней духане.О Али! Ты сберег ли то пламяЛюбви и печали?
Грозный год…Мы — голландцы летучиеВ бешеном шквале.
Плачет сердце,Летит светлячком на ветру,Илаяли…
Сквозь годы доносится звон колокола с горы святого Давида, и Скифия снится…
«Скифская элегия» написана в сентябре 1926 года.
Овидий и Пушкин пришли на память, и виделся серый, в тумане тонущий город Петра. Тициан никогда в Петербурге не был, ни потом — в Петрограде. Знал его по рассказам Али Арсенишвили, а больше по книгам. «Гибнущий город, он был или не был, или он рухнул только вчера?»
…Александр Македонский, с его разноплеменным войском. Не он ли, пройдя по скифским степям, победил воинственных амазонок? (Про амазонок задуман сценарий для Наты Вачнадзе. «Каким ослепительным потоком хлынула бы с экрана красота амазонских лучниц и всадниц на взмыленных конях!»)
…скифские орды и рати ислама.
Сегодня: все то же небо и те же тучи. Тучи седой Киммерии… Придут и уйдут племена, и высохнут реки. Но что однажды в себе ощутил поэт — навсегда останется в жилах его стиха:
Разве я кем-то из дому изгнан?Сам добровольно кинул отчизну, —Вот и брожу по скифской стране,Да не поможет чужбина мне.Но Киммерия нынче близка мне —Дикие степи, голые камни…Иль это пушкинский горький стих —Первопричина скорбей моих?Или слепец настроил бандуруИ обошел Христа ради базар.Или собака завыла сдуру?Или я сам дал волю слезам?Детство ли вспомнил? Юность ли прожил?..Сердце мое бандурист растревожил:Что же он плачет, бедный слепец, —Миру всему пророчит конец?Словно я ждал еще с колыбелиНочи такой, непогоды такой, —Скифы на море песню запели…На сердце — смута и непокой.
Перевод П. Антокольского * * *Дочери посвящено стихотворение «Танит Табидзе» — 1926 год:
Саламбо, босоногая, хрупкая,Ты привязанною за лапкуКарфагенской ручною голубкоюХодишь, жмешься и хохлишься зябко…
Обращение к истории здесь — не прием, но — логика чувства, почти житейская ассоциация: имя дочери — Танит, данное ей когда-то в честь карфагенской богини, повлекло за собою цепь исторических и литературных ассоциаций; в них обнаруживало себя душевное состояние поэта, круг его не названных, но поэтически опосредствованных переживаний. В своем переводе Борис Пастернак, отступая от оригинала в деталях, выделяет центральный драматический момент в цепи поэтических образов-ассоциаций:
Мысль моя от тебя переноситсяК Карфагену, к Танит, к Ганнибалу.Он на меч свой подставленный броситсяИ покончит с собой, как бывало.
Сколько жить мне, про то я не ведаю,Но меня со второго апреляВсю неделю тревожат, преследуя,Карфагенские параллели.
Переводчик нагнетает напряженность в атмосферу стиха и завершает стихотворение строками, в которых выражено очень характерное для Тициана Табидзе настроение, не высказанное, однако, с тою же определенностью в оригинале:
Спи, не подозревая ни малости,Как мне страшно под нашею крышею,Как я мучусь тоскою и жалостьюКо всему, что я вижу и слышу.
Перевод Б. Пастернака отличает высокая поэтичность и напряженный лиризм; и вместе с тем, в нем опущена большая часть образных мотивов-ассоциаций, почти весь литературно-исторический реквизит стихотворения. Все это сохраняется в другом переводе — Бенедикта Лившица:
Саламбо на алых ножках голубя,Ты — что крови карфагенской след.В мыслях нежно полыхает полымя,Затонувшей Атлантиды свет…
Это значительно более точный и все же менее выразительный перевод. В нем передан свойственный Тициану Табидзе ход поэтической мысли, его ощущение жизненных связей:
Красноногий голубь мой на привязи,Той же ты посвящена Танит.Тщетно Ганнибал судьбе противится:Меч его его же поразит.
Так апреля в день второй, дитя мое,Я пишу и, глядя в глубь веков,Вижу Карфаген без стен, без знамениИ с богини сорванный покров…
Стихотворение, написанное в день рождения Тициана — 2 апреля, обращено в глубь веков, и образы его тревожны: свет погрузившейся в океан Атлантиды, пораженный собственным мечом Ганнибал, беззащитный Карфаген и — начисто опущенный Пастернаком — «таинственный покров», сорванный с карфагенской богини Танит (чудодейственное покрывало богини, священный «заимф», упавший с неба, частица самого божества — в нем сила, слава и величие Карфагена, — смотри об этом роман Г. Флобера «Саламбо» — одно прикосновение к этому драгоценному покрывалу грозило смертью); покров, сорванный с богини влюбленным в Саламбо (жрицу богини Танит) варваром, воином, полководцем… Неопределенность символов — неясность тревоги, угнездившейся в сердце поэта. Его взгляд, устремленный в века, в самом деле углубляется в душу: он видит не разрушенный Карфаген, лишенный защиты богини, он видит себя самого в своем доме:
Я в Тбилиси, но в душе, как яблоня,Плачет мой Орпири и сейчас,Мальдороровой кричащей жабоюКличет златоуст обоих нас.
Но беспечно спишь ты и не ведаешь,Как я этими измучен бредами.
Орпири — поэтическая крепость Тициана Табидзе; «жаба Мальдорора», «орпирский златоуст» — голос его встревоженной совести. Бенедикт Лившиц в своем переводе воспроизводит поэтические детали. Пастернак в деталях небрежен:
Я в Тбилиси, но дерево всякое,Травка, лужица — гонят отсюда,И лягушки весенние, квакая,Шлют мне весть с деревенского пруда…
Изящно и психологически убедительно переводит Пастернак тревожно-символические образы оригинала в почти бытовой аспект: Тициан действительно помнил всю жизнь деревенские лягушачьи хоры (милая лирическая деталь!); только в этом стихотворении нет никаких лягушек, — есть измучившая душу таинственная «жаба Мальдорора», зовущая вернуться к душевным истокам, сближающая трагический Карфаген и цветущие яблони детства («Как слезы глаз моих — они мне издали»), — об этих яблонях идет речь, а не о «всяком дереве». Тот же Пастернак увидел и понял этот образ в стихотворении «Не я пишу стихи…». А здесь он этим образом пренебрег, заменив плачущие белыми лепестками яблони безликим «деревом».
Борис Пастернак отказался от книжной условности поэтических образов-мифов; в своем переводе он воплотил лирическую непосредственность оригинала. Там, где Лившиц расшифровывает поэтический «код» стихотворения, Пастернак предлагает читателю поэтический «результат»; удаленные от оригинала в деталях, переводы его точны в передаче скрытой лирической сути. Может быть, они оба по-своему правы, но Пастернак имеет в глазах читателя важное преимущество: его стихи — не отдают переводом; перевод Пастернака читается как «оригинал».
Стихи Тициана Табидзе почти у всех переводчиков сохраняют «свое лицо»; вместе с тем в них особенно ощутима «индивидуальность» каждого переводчика: выразительная точность и отрешенность от самого себя Бенедикта Лившица, властная самостоятельность Пастернака, мягкий лиризм Сергея Спасского, экспрессивность Павла Антокольского, замысловатость Леонида Мартынова, классичность Льва Озерова…