Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его мире шесть, по-бахтински говоря, хронотопов – в них развертывается действие всех без исключения его сочинений. Вот эти опорные точки: Москва – хаотический город, путаный, как пастернаковский синтаксис, эклектичный, как его лексика, щедрый, как его дарование. Подмосковье и вообще средняя полоса России – прежде всего, конечно, Переделкино: леса, железнодорожные станции, «поле в снегу и погост». Юг России – степи и плавни, Ржакса и Мучкап, раскаленный летний мир «Сестры моей жизни». Кавказ – горы, море, пиршества. Европа – прежде всего Германия, где он бывал за жизнь четырежды (в прочих странах – всего по разу и мельком). И наконец – Урал, особое символическое пространство, олицетворяющее для него Россию рабочую, промышленную, крестьянскую и вообще, в соответствии с его представлениями, «настоящую». Его поездка на Урал была сродни чеховскому бегству на Сахалин: попытка географического выхода из психологического кризиса, побег из мест, где все стало ничтожно, – в места, где все кажется крупным и подлинным. Для русской литературы это характерный выход – благо пространства хоть отбавляй. Пушкин в 1833 году едет в Оренбург, якобы писать «Пугачева»; Толстой сбегает от себя то в Арзамас, то на кумыс, Чехов на пике блистательной литературной карьеры без видимой причины бросается на каторжный остров (и губит здоровье, вброд перебираясь по разлившимся рекам)… Тоска по суровой подлинности ясно различима у Пастернака в стихах «Урал впервые»:
Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,На ночь натыкаясь руками, УралаТвердыня орала и, падая замертво,В мученьях ослепшая, утро рожала.
Гремя опрокидывались нечаянно задетыеГромады и бронзы массивов каких-то.Пыхтел пассажирский. И, где-то от этогоШарахаясь, падали призраки пихты.…
Очнулись в огне. С горизонта пунцовогоНа лыжах спускались к лесам азиатцы,Лизали подошвы и соснам подсовывалиКороны и звали на царство венчаться.
Здесь все огромно, по-маяковски чрезмерно и катастрофично, но и по-пастернаковски свежо и радостно – потому что если все катастрофы Маяковского самодельны (гори все огнем), то у Пастернака в этой катастрофе, как в тигле, выплавляется новый мир. Это же чувство радостного перерождения сопровождает многие его уральские стихи – в первую очередь замечательный «Ледоход»:
Еще о всходах молодыхВесенний грунт мечтать не смеет.Из снега выкатив кадык,Он берегом речным чернеет.
(Созвучие «речной» – «черный» тоже напоминает Маяковского, то, что он называл «обратной рифмой»: «резче» – «через», «догов – годов» и т. д.)
Заря, как клещ, впилась в залив.И с мясом только вырвешь вечерИз топи. Как плотолюбивПростор на севере зловещем!
Он солнцем давится взаглотИ тащит эту ношу по мху.Он шлепает ее об ледИ рвет, как розовую семгу.
Увалы хищной тишины,Шатанье сумерек нетрезвых, —Но льдин ножи обнажены,И стук стоит зеленых лезвий.
Немолчный, алчный, скучный хрип,Тоскливый лязг и стук ножовый,И сталкивающихся глыбСкрежещущие пережевы.
Лексика самая угрюмая: шлепает, рвет, ножи, лезвия, скучный, тоскливый лязг, – но звук все равно праздничный, и дыханье свежее, и обещание весны в каждом слове, даром что и закат зловещ, и ледоход алчен. Мучительное обновление (и твердыня, «в мученьях ослепшая», рожает утро – великолепный образ тоннеля, из которого поезд вырывается на свет!) – доминирующая тема будущей книги «Поверх барьеров», и в этом-то настроении Пастернак проводит на Урале первые полгода. Не сказать чтобы ощущение кризиса и исчерпанности сразу покинуло его: еще 2 мая 1916 года он пишет отцу: «Полоса тоскливого страха нашла на меня, как когда-то. (…) Я не сделал ничего того, что мог сделать… Переносить, откладывая их, неисполненные желания из возраста в возраст, значит перекрашивать их и извращать их природу». Но недовольство собой – вечный его спутник, без которого он был бы не он, – постепенно отступает под напором того, что сам Пастернак впоследствии называл «чудом становления книги». Пусть сборник «Поверх барьеров» и не был таким чудом, как «Сестра», – стихия дышит и тут, и мастерство автора уже неоспоримо. Письма – и те становятся мужественнее. И занятия его во Всеволодо-Вильве были самые мужские: конные прогулки кавалькадой, кутежи, охота. Многое из этих воспоминаний попало потом в уральское обрамление «Повести», кое-что сохранилось в «Докторе». Отъезд на Урал – в обоих романах символ прикосновения к реальности, и пусть в «Спекторском» и «Повести» эта тема едва намечена – Урал присутствует где-то «на востоке сознания» героя, как сказал бы Набоков; это вечное напоминание о том, что где-то происходит настоящее и страшное. «Там измывался шахтами Урал» – напоминание о событиях 1918 года, в том числе и о екатеринбургской расправе над царской семьей; не забудем, что волшебное превращение Ольги Бухтеевой в суровую комиссаршу тоже произошло на Урале, это оттуда она вернулась непримиримой партработницей.
На карте пастернаковского мира у каждого топоса – свои цвета. Зеленое Подмосковье, янтарно-желтый Юг, синяя Европа – рождественское индиго Венеции, июньская лазурь Марбурга. Льдистая и пенистая белизна Кавказа. Противопоставлен всему этому черный и красный Урал, горы и шахты, кровь и почва, рудничная, глубоко залегающая правда о жизни как она есть.
Попал в «Спекторского» и другой уральский эпизод – краткий роман с Фанни Збарской. Впервые Борисом интересовалась замужняя женщина, «взрослая» – если считать его вечным подростком. Фанни увлеклась не на шутку, хотя и относилась к нему покровительственно; он посвятил ей стихотворение «На пароходе». Там – снова две главные уральские краски: красное и черное.
И утро шло кровавой банею,Как нефть разлившейся зари,Гасить рожки в кают-компанииИ городские фонари.
Это первый текст Пастернака, в котором отчетливо влияние Блока – «Незнакомка» так и сквозит («Гремели блюда у буфетчика, лакей зевал, сочтя судки» – «А вечерами между столиков лакеи сонные торчат»), и ежели применить родные для Пастернака музыкальные метафоры, то мелодика чисто блоковская, а оркестровка уже типично пастернаковская; таких случаев потом было много. Блоковская романсовая грусть, – но без его надорванной струны. Мыслим ли Блок, начинающий стихи словами «Был утренник, сводило челюсти»? Пастернак моложе, мужественней, если угодно – задиристей… но и приземленней, конечно. Однако если ему недоставало блоковской простоты и гибельной музыки – то и Блоку далеко было до такой энергии: