Плещеев - Николай Григорьевич Кузин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алексей Николаевич колеблется: испытывая большую личную симпатию к Чернышевскому и Добролюбову, почти целиком разделяя их позицию, он в то же время далеко не столь решительно, как они, разделяет идею «взлома», не совсем расстается с иллюзиями «мирных» перемен в обществе. Эти колебания особенно сказываются в первый послессыльный год в Москве, когда Плещеев возвращается к активной литературно-общественной деятельности.
Высоко оценивая роман Тургенева «Накануне», который вызвал исключительно бурную полемику в печати, Плещеев особо выделяет в произведении дорогую ему идею жертвенности «во имя любви к правде». В письме к Е. И. Барановскому говорит, что роман «заставляет крепко призадуматься», что «все живое, молодое и мыслящее будет на стороне Тургенева», а месяцем позже в письме Ф. М. Достоевскому от 17 марта 1860 года выговаривает своему другу, отрицательно отнесшемуся к тургеневскому произведению: «Я на тебя, братец ты мой, очень сердит за твой отзыв о романе Тургенева. Что за ярлычки ты везде находишь. После этого — не смей художник выставить ни одного типа, служащего представителем известной породы людей, известного класса общества, все ярлычки. И почему так легко жить болгару, посвятившему себя великому делу освобождения родины? Не знаю, легко ли ему жить, но я бы желал пожить такой жизнью. Непосредственным натурам, цельным, не подточенным анализом и рефлекторством, не путающимся в разных противоречиях, жить, конечно, если хочешь, легче… но когда эти натуры несут на плаху головы во имя любви к правде — ужели они менее гамлетов и гамлетиков достойны сочувствия?..»[35]
Плещееву дорога в тургеневском Инсарове прежде всего способность к деятельности, и он готов простить ему некоторую сухость, равнодушие к искусству. В отличие от многих, упрекавших Тургенева за то, что он возвел на пьедестал человека чересчур «железного», Плещеев придерживается совсем иного мнения: «…А что натуры практические, деятельные не любят по большей части искусства — это факт, повторяющийся беспрестанно в действительности. Тургенев взял этот факт и был вправе так сделать. Он вовсе не хотел сказать, что эти люди не могут или не должны любить искусства. Но показал только, что есть на самом деле. Артистическпе натуры по большей части — не деятели», — заканчивает Алексей Николаевич свое письмо к Достоевскому.
Такими людьми, способными к практической деятельности, были для Плещеева и разночинцы-демократы во главе с Чернышевским и Добролюбовым, но себя-то Алексей Николаевич причислял к иному типу людей, считая себя пригодным только к литературной работе. Правда, и здесь его порой одолевали сомнения, и оп однажды в 1861 году скажет в письме к Некрасову: «Стихи мои пи-кого не волновали и были хуже плоской прозы, несмотря на искренность писавшего их». Но следом за столь самоуничижительным отзывом (Плещеев в этом же письме спрашивает у Некрасова совета, не бросить ли писание вообще, и это после пятнадцатилетия литературной деятельности!) следует и такое признание: «Только вот беда, Николай Алексеевич, едва ли я способен к какой-нибудь деятельности, вследствие разных «неблагоприятных обстоятельств». Жизнь помяла меня порядком — и практическим человеком уже мне не сделаться. Литература была единственным моим прибежищем. Здесь я мог, по крайней мере, оставаться «человеком». Всякая другая деятельность у нас более или менее холопская…»
Говоря о том, что ему не сделаться «практическим человеком», теперь, в начале 60-х годов, Плещеев, вероятнее всего, имел в виду участие в том реальном деле, к которому готовили себя революционные демократы в складывающейся ситуации. А ход событий к тому времени, когда Плещеев писал Некрасову, обретал еще большую напряженность в связи с тем, что царское правительство, начав осуществление крестьянской реформы, сумело привлечь на свою сторону часть либеральной оппозиции.
Но и в предреформенную пору Плещеев все свои силы отдавал литературной работе, и в том «малом» литературном деле он на стороне революционных демократов в кардинальных вопросах, хотя и принимает попытки «примирить» их с деятельностью людей, придерживающихся противоположных взглядов или почти противоположных — со славянофилами, в которых тоже видел честных искателей истины, поборников добра и справедливости, противников крепостничества.
Будучи сам «человеком 40-х годов», убежденным «западником», Плещеев, вернувшись из ссылки, во многом углубляет свое видение проблемы соотношения национального и общечеловеческого, поддерживает критику славянофилами «русского европеизма», не учитывающего особенностей национального характера. И в своей газете «Московский вестник» Алексей Николаевич горячо приветствует возобновление издания «Русской беседы» — журнала, редактируемого И. С. Аксаковым:
«В каком бы виде ни возобновилась «Беседа», мы приветствуем ее от души, потому что всегда считали ее весьма полезным органом в нашей литературе, и хотя далеко не во всем соглашались с так называемыми славянофилами, по даже и увлечения их постоянно считаем достойными уважения».
В первый период проживания в Москве Плещеев довольно близко сходится с Константином и Иваном Аксаковыми (которых- в 40-е годы только «созерцал»), и личное общение с ними убеждает Алексея Николаевича, что противоречия между славянофилами и демократами из «Современника» не такие уж непримиримые, более того, он находил, что общинные принципы развития России, провозглашаемые и теми и другими, как никогда, сближают их — тут Плещеев, не поняв на первых порах всей существенной разницы между «общинным» социализмом Чернышевского и идеализацией русского общинного быта славянофилами, определенно заблуждался, как заблуждался и относительно кажущейся лояльности Чернышевского к «мирному» завоеванию политических, конституционных свобод — на самом деле и в пореформенный период Чернышевский всегда выступал за решительную ломку самодержавно-бюрократической системы правления России, установление социально-экономического и политического равенства в стране на основе революционного народовластия. Но главное, что должно было бы, по мнению Плещеева, рано или поздно объединить петербургских революционных демократов и московских славянофилов — безграничная любовь к трудовому народу и столь же безграничное неприятие крепостничества, — Алексей Николаевич чувствовал, пожалуй, абсолютно безошибочно.
А вот московские «западники», увы, растратили свой былой радикализм и осторожничают на каждом шагу, что особенно было неприятно Алексею Николаевичу, оставшемуся верным идеалам молодости, за которые он поплатился десятилетием свободы. В одном из писем Добролюбову поэт сообщает: «Признаюсь, что хотя И. Аксаков славянофил, но в нем гораздо больше сочувствия всему живому, современному и молодому, чем в московских западниках, которых он справедливо упрекает в старческой