Собрание сочинений. Т.11. Творчество - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клод пришел в негодование. Жори нашел, что все это сильно преувеличено, но тут раздался стук, и Бонгран, отворив дверь, воскликнул:
— Смотрите-ка!.. Ноде!.. Мы как раз говорили о вас.
Ноде, очень корректный, лощеный, без единого пятнышка, несмотря на проливной дождь, вошел с почтительным видом светского человека, проникшего в святилище.
— Как я счастлив, как польщен, дорогой метр!.. Я уверен, что вы не могли сказать ничего дурного.
— Конечно нет, Ноде, конечно нет, — спокойно ответил Бонгран. — Мы говорили, что благодаря вашему способу эксплуатации живописи у нас скоро вырастет поколение художников-циников, поддерживаемых бесчестными дельцами.
Отнюдь не смущаясь, Ноде продолжал улыбаться.
— Это слишком строго, но как остроумно! Знайте, дорогой метр, что из ваших уст я готов выслушать все, что угодно.
Взглянув на картину, изображающую двух женщин за рукоделием, он пришел в восторг.
— Бог ты мой! Я ведь этого еще не видел, это — чудо!.. Какой свет! Какая уверенная и широкая манера письма! Это восходит к Рембрандту! Да, к Рембрандту!.. Послушайте, дорогой метр, я пришел только для того, чтобы засвидетельствовать вам почтение, но вела меня, несомненно, моя счастливая звезда. Не отвергайте меня, уступите мне это сокровище… Берите все, что хотите, я озолочу вас.
Было видно, как от каждого его слова Бонгран приходил все в большее и большее негодование. Он резко прервал Ноде;
— Слишком поздно, продана.
— Продана, боже мой! А вы не могли бы освободиться от обязательства?.. Скажите по крайней мере кому, я все сделаю, все отдам… Ах, какой удар! Неужели продана, вы в этом уверены? А если вам предложат вдвойне?
— Она продана, Ноде, не будем больше говорить!
Но торговец продолжал причитать. Постояв перед картиной, он перешел к этюдам, в восторге млея перед ними, обошел всю мастерскую, окидывая ее острым взглядом игрока, ищущего удачи. Поняв, что пришел не в добрый час и что ему не удастся ничего унести, он ушел, распрощавшись с почтительным и признательным видом, и до самого порога не переставал рассыпаться в восторгах.
Когда дверь за ним закрылась, Жори, слушавший с большим удивлением, позволил себе спросить:
— Мне показалось, вы говорили… Ведь картина не продана, не так ли?
Бонгран, не отвечая, вернулся к картине. Потом, громоподобным голосом, вкладывая в слова все свое скрытое страдание, все возродившиеся тайные сомнения, он закричал:
— Он надоел мне! Никогда он ничего от меня не получит!.. Пусть покупает у Фажероля.
Через полчаса Клод и Жори ушли, оставив Бонграна за работой, разозленного тем, что зимний день чересчур быстро кончается. Расставшись с приятелем, Клод не пошел на улицу Дуэ, хоть и не был дома с утра. Его распирало желание бродить еще и еще, слоняться по Парижу, где встречи, происшедшие за один только день, заставили его мозг лихорадочно работать; он бродил по грязным холодным улицам дотемна, пока не зажгли газовые фонари, которые вспыхивали один за другим, словно мерцающие в тумане звезды.
С нетерпением дожидался Клод четверга, чтобы отправиться обедать к Сандозу; тот неизменно принимал товарищей раз в неделю. К нему шел кто хотел, для каждого находился прибор. Хотя он и женился и переменил образ жизни, целиком отдавшись литературе, он остался верен четвергу, установленному им в те времена, когда друзья, окончив колледж, выкурили свои первые трубки. Сандоз говорил теперь, имея в виду свою жену, что к ним присоединился еще один новый товарищ.
— Послушай, старина, — откровенно сказал он Клоду, меня вот что беспокоит…
— Что такое?
— Ведь ты так и не женился… Я-то, ты знаешь, я охотно принимал бы Кристину… Но идиотские буржуа всюду суют свой нос и наговорят бог знает чего…
— Ну конечно, старина! Да Кристина и сама откажется пойти к тебе!.. Мы отлично понимаем, я приду один, не беспокойся!
В шесть часов Клод отправился к Сандозу, на улицу Нолле, в глубине Батиньоля; он очень долго отыскивал флигелек, который занимал его друг. Вначале он вошел в большой дом, выходивший на улицу, и узнал у консьержки, что нужно пройти тремя дворами; Клод шел длинным проходом между двумя зданиями, спустился по лестнице в несколько ступенек и уперся в решетку маленького садика; он был у цели — флигелек виднелся в конце аллеи. Стемнело. Клод чуть было не растянулся на лестнице и потому не решался идти вперед, тем более что раздался свирепый собачий лай; но тут же он услышал и голос Сандоза, который успокаивал собаку.
— Это ты?.. У нас тут, как в деревне. Я хочу зажечь фонарь, чтобы друзья не сломали себе шеи… Входи, входи… Проклятый Бертран, замолчишь ли ты! Неужели, дуралей, ты не видишь, что пришел друг!
Собака шла за ними следом, в полном ликовании махая хвостом. Появилась молоденькая служанка с фонарем и повесила его на решетку, чтобы осветить головоломную лестницу. В саду была всего только одна лужайка, где росло гигантское сливовое дерево, тень которого глушила траву; перед низеньким домиком в три окна по фасаду был устроен круглый свод, обвитый диким виноградом; там виднелась новенькая скамейка, мокнувшая под зимними дождями в ожидании солнца.
— Входи, — повторил Сандоз. Он проводил друга направо от передней, в гостиную, которая служила ему одновременно и рабочим кабинетом. Столовая и кухня помещались налево. Наверху в большой спальне жила его мать, прикованная к постели, а молодая чета удовольствовалась другой, меньшей комнатой и еще туалетной, расположенной между двумя спальнями. Вот и все — настоящая картонная шкатулка: комнаты похожи на ящики и отделены тоненькими, как лист бумаги, перегородками. И все же это был свой дом, о котором Сандоз давно мечтал, и он был много лучше тех чердаков, на которых он жил в юности; теперь он мог работать, радуясь, что вот уже наступила благополучная и даже роскошная жизнь.
— Ну как? Здесь попросторнее! И ведь гораздо, удобнее, чем на улице Анфер! Ты видишь, у меня отдельная комната. Я купил дубовый стол, а жена подарила мне эту пальму в старом руанском горшке… Ну разве не шикарно!
Вошла его жена, высокая женщина со спокойным веселым лицом и прекрасными каштановыми волосами; поверх скромного платья из черного поплина она надела широкий белый передник; хотя у них была служанка, она сама стряпала и очень гордилась умением приготовлять вкусные блюда и вести дом на буржуазную ногу.
Клод и она тотчас же почувствовали себя так, как если бы были давно знакомы.
— Зови его Клодом, дорогая… А ты, дружище, зови ее Анриеттой… Никаких сударыней и сударей, или я буду брать с вас штраф в пять су.
Все рассмеялись, и она тут же скользнула на кухню, чтобы самой последить за буйабесом, южным блюдом, которым она хотела полакомить плассанских друзей. Рецепт приготовления она узнала от мужа, и блюдо это получалось у нее необыкновенно вкусным, как похвалился Сандоз.
— У тебя прелестная жена, — сказал Клод, — и она тебя балует.
Сандоз сел за стол, облокотившись на свежеисписанные листы, и заговорил о первом из задуманной им серии романе, который он опубликовал в октябре. Нечего сказать, хорошо встретили это бедное произведение! Его удушили, уничтожили! Критика с ревом и улюлюканьем набросилась на него, преследуя его по пятам, будто Сандоз бандит, разбойник, подстерегающий в лесу людей. Он только посмеивался, скорее даже воодушевленный руганью, спокойно расправляя плечи, как труженик, который знает чего хочет. Но он все же не мог не удивляться глубокому невежеству этих людей, которые в своих статьях, нацарапанных на краешке стола, обливали его грязью, не разгадав ни одного из его намерений. Они утопили его новый труд под ливнем ругательств, ничего не поняв из того, что он пишет о физиологии человека, о мощном влиянии среды, о вечно творящей, великой природе, наконец, о жизни, всеобщей жизни, мировой жизни, которая восходит от животного начала к высшему, не унижаясь, не возвышаясь, не прекрасная и не уродливая; говорят, что у него отвратительный язык, но ведь он убежден, что все должно быть названо своими именами, что и грубые слова нужны в качестве каленого железа, что язык только обогащается введением этих непотребных слов; а главным образом его обвиняют в том, что он позволяет себе описывать совокупление; так ведь это же и есть источник жизни и кончина мира, вытащенные им на свет божий из того постыдного смрада, которым их покрыли, и восстановленные во всей славе. Пусть себе лопаются от злости, он легко с этим мирится, но пускай по крайней мере окажут ему честь понять его, пусть злятся на него за его дерзновение, а не за те бессмысленные пакости, которые ему облыжно приписывают.
— Знаешь, — продолжал он, — я думаю, что на свете куда больше глупцов, чем злодеев… Они нападают на меня за форму моего письма, за построение фраз, за образы, за стиль. Они ненавидят литературу, против нее восстает вся их мещанская сущность.